Пушкинская рукопись сказки о зверях истоки которой следует искать

Сказки

Истоки пушкинских сказок.

Изучая построение сказок Александра Сергеевича Пушкина, убеждаешься, что их сюжеты и символика действительно восходят к «старине глубокой», однако не эта преемственность делает их притягательными для читателя. Интуитивно сопрягая мифы подчас далеких друг от друга культур и сплавляя характеры различных персонажей, поэт словно по волшебству оживляет их. Повествование стремительно раскручивается, а неизменное назидание («добрым молодцам урок») приобретает магическую убедительность. Творчество очищает традицию от наслоений истории, дабы, сопереживая героям, мы в какой-то миг неожиданно постигли красоту вечных идей.

Непосредственным источником сюжетов для поэта служила обширная библиотека, сказки, слышанные от няни Арины Родионовны (к коим он возвращался всю жизнь), народный лубок. Но Пушкин не занимался исследованиями, его волновало не столько содержание сказок, сколько интонация, — то, чего нельзя усвоить, оставаясь пассивным слушателем или тем более читателем. Однажды соседи, граничившие с поместьем Пушкина Михайловское, были шокированы, узрев его в простой красной рубахе, сидящим на церковной паперти и поющим «Стих об Алексее, человеке Божьем» вместе со слепцами-нищими. Поэт настолько приобщился к братству «калик перехожих», что, передавая собирателю фольклора П.В.Киреевскому 40 песен, записанных им на Псковщине, добавил: «Там есть одна моя, угадайте». Так и не обнаружив подлога, Киреевский решил, что Пушкин разыграл его. На самом деле поэт не пытался подделать национальную традицию: он овладел ее ключом и в итоге стал олицетворением русской культуры. Живое дыхание народной речи сильнее всего ощущается в сказках Пушкина — подлинном театре мысли.

Ранняя поэма «Руслан и Людмила» — единственное художественное сочинение прошлого столетия, в котором использованы мотивы русской сказки о Руслане Лазаревиче. Повесть о Руслане впервые записали в 1640-е годы, до того передавали изустно. Она восходит к иранским эпическим сказаниям о Рустеме, особенно распространившимся за время золотоордынского ига. Восточная легенда слилась со свое земными былинами, а Рустем был наделен чертами русского князя. В XVIII веке повесть разделяется на два варианта. Один тяготеет к рыцарскому роману, другой переходит в богатырский сказ.

Ведущим мотивом поведения Руслана является поиск идеальной пары. «Есть ли на сем свете тебя краше, а меня храбрее?» — выпытывает Руслан у встречающихся ему царевен и, заслышав о более пригожей девице, без колебания расстается с прежней. Сражаясь с лучшими воинами, богатырь и себя подвергает суровой проверке: достоин ли он столь прекрасной невесты? Пушкин несколько смещает в поэме смысловой центр: Руслан быстро находит суженую, но Людмилу похищают, и он воссоединяется с ней лишь в финале, когда их любовь выдержала всевозможные испытания. Ближе к источнику другие эпизоды: встреча с богатырской головой, присвоение соперниками Руслановой победы, добывание чудодейственного эликсира (в поэме — живой и мертвой воды; в повести — желчи Вольного царя).

Сказочный цикл 1830-1834 годов — целостное произведение. «Сказка о попе и работнике его Балде» по ритму напоминает скомороший речитатив и опирается на жанр бытовой сказки. Хотя в чисто народных произведениях ложь и несправедливость жестоко наказываются, Пушкин смягчает это правило: жалко и вспотевшего бесенка, и получившего роковой щелчок старика-попа. То же и в «Сказке о царе Салтане…», когда встретившиеся после разлуки отец и сын прощают на радостях злых сестер. Символика этой поэмы очень сложна. Тут и кельтские названия созвездий (царь Гвидон соответствует Caer-Gwydion, Млечному Пути, а с итальянского переводится как «проводник», «гид»), и евангельский подтекст (33 богатыря — 33 года земной жизни Спасителя), и знамения Апокалипсиса (Царевна-Лебедь с месяцем под косой и звездой на лбу явно напоминает «Жену, облеченную в солнце; под ногами ее луна, а на главе ее венец из двенадцати звезд»). Грызущая кедровые орешки белка — это аллегория разума, питающегося зернами веры («чистым изумрудом») под Древом Жизни. Такую же нагрузку белка выполняла и в древнерусском «Слове о полку Игореве», где «Боян вещий, если хотел кому песнь слагать, то носился мысию по древу…» («мысь» переводится как «белка»).

Действие сказок протекает в воображаемом мире, отличающемся от астрономической модели космоса, но не менее гармоничном: «Земля недвижна; неба своды, /Творец, поддержаны тобой, /Да не падуг на сушь и воды /И не подавят нас собой, /Зажег ты солнце во вселенной, /Да светит небу и земле…» Этот кусок напоминает вселенский храм-скинию из любимой на Руси «Космографии» Косьмы Индиклопова. Океан же у Пушкина, как и в греческой мифологии, предстает первозданной и всеобъемлющей силой.

Источник

Пушкинская рукопись сказки о зверях истоки которой следует искать

(12.) Краков. Дом Вишневецкого;

5) в сцене «Корчма на литовской границе» Варлаам поет песню «Ты проходишь, дорогая…»;

6) сцена «Площадь перед собором в Москве» предшествует сцене «Равнина близ Новгород-Северского»;

Да здравствует царь Димитрий Иванович!

Конец комидии в ней же

первая персона царь Борис Гудунов

Слава отцу и сыну и С(вятому) духу

Как известно, закончив в Михайловском работу над своей пьесой, Пушкин сообщал Вяземскому:

Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедиею, в ней же первая персона Борис – Гудунов! Трагедия моя кончена; я перечел ее в слух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын! (XIII, 239).

После ссылки в Москве и в Петербурге именно в Михайловской редакции Пушкин читал трагедию С. А. Соболевскому, М. Ю. Виельгорскому, Д. В. Веневитинову, С. П. Шевыреву, И. В. и П. В. Киреевским, М. П. Погодину, А. С. и Ф. С. Хомяковым, В. П. Рожалину, В. И. Оболенскому, И. С. Мальцеву, 3. В. Волконской, П. А. Вяземскому, Д. Е. Блудову, И. И. Дмитриеву, Е. А. Баратынскому, И. А. Крылову, А. С. Грибоедову – то есть, по сути дела, всей литературной элите того времени. Чтения эти вызвали грозный запрос шефа жандармов А. X. Бенкендорфа и строгий запрет поэту публичных чтений тех произведений, которые не прошли высочайшей цензуры.

Пушкин был вынужден отдать пьесу на официальный отзыв. «В этой пьесе, – пренебрежительно писал рецензент, – нет ничего целого: это отдельные сцены, или, лучше сказать, отрывки из X и XI томов „Истории государства Российского“, сочинения Карамзина, переделанные в разговоры и сцены. (…) Прекрасных стихов и тирад весьма мало. Некоторые места должно непременно исключить. Говоря сие, должно заметить, что человек с малейшим вкусом и тактом не осмелился бы никогда представить публике выражения, которые нельзя произнести ни в одном благопристойном трактире».

Ознакомившись с отзывом и не удосужившись прочитать пушкинскую пьесу, Николай I начертал на этих замечаниях:

Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтер Скота.

В конце 1830 года трагедия, с указанными выше исправлениями, вышла в свет.

Нельзя, конечно, считать, что исправления эти полностью носили цензурный характер. Большинством замечаний рецензента Ш-го отделения Пушкин попросту пренебрег.

Но в 1825 году, когда Пушкин закончил в Михайловском работу над пьесой, он осмыслял ее как произведение сценическое. «Успех или неудача, – замечал он, – моей трагедии будет иметь влияние на преобразование нашей театральной системы» (XI, 140; подл, по-фр.). На реформу театра посягал он своей «Комедией о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве».

Но в 1830 году ему стало ясно: на сцене при его жизни этой пьесе не бывать. Поэтому, публикуя трагедию, он максимально приспосабливал ее для чтения, притушая в ряде случаев комическую стихию, царствовавшую в полной мере в ранней редакции, которая сохраняет вполне самостоятельное значение.

История постановок на сцене «Бориса Годунова», имеющая в своем активе немало великолепных актерских работ и несколько интересных режиссерских замыслов, тем не менее не слишком успешна. Собственно, только два спектакля по пьесе Пушкина стали откровением: постановка Ю. Любимова в московском Театре на Таганке (1980-е годы) и антреприза в Москве ирландского режиссера Д. Доннелана (2001 год). Нет необходимости в данном случае анализировать эти спектакли – важно лишь отметить, что они, своими средствами, в полной мере воссоздали смеховую стихию (искусно осовременивая ее), что вовсе не нарушило общей трагедийности драматического произведения Пушкина о преступной власти и о страдающем, но – увы – долготерпеливом народе. Думается, все же, что смеховая стихия «Комедии о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве» имеет иное качество. Здесь опять следует вспомнить размышления Карела Чапека:

…И под именем Александра сына Сергеева Пушкина в «Комедии о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве».

Сказка о догадливом мужике

В черновой рукописи зачеркнута строка «Есть место на земле», под которой рисуются кот и петух, и очевидно, в процессе этой зарисовки возник замысел сказки о животных. Открывалась она, однако, сценой противоборства мужика со зверем, которая вначале была более динамичной:

Отколь ни возьмись мужик идет
С булатным ножом за поясом
А во руках держит рогатину —
А мешок-то у него за плечьми —
Как завидела медведиха
Мужика с рогатиной
Заревела медведиха
Поднялася на дыбы чернобурая
А мужик-от он догадлив был
Он пускался на медведиху
Он сажал на рогатину
Что ниже сердечушка
Он валил ее на сыру землю
Он порол ей брюхо…

Эпизод этот подвергнут тщательной обработке, в частности, на левом поле страницы появляется призыв медведихи к медвежатушкам:

…Становитесь, хоронитесь за меня
Уж как я вас мужику не выдам
И сама мужику…. выем… (III, 503).

Здесь угадывается явственная отсылка к скоморошине «Дурень» из сборника Кирши Данилова:

У Пушкина же это осталось пустой угрозой. Мужик у него – вовсе не дурень (ср.: «А мужик-от он догадлив был»), он выходит из схватки победителем.

Вряд ли можно считать удачным общепринятое редакторское название пушкинского произведения «Сказка о медведихе». Это, конечно, сказка, которую можно понять (и продолжить!), обратившись к традиционным мотивам животного эпоса. Но почему только «о медведихе»? Описание ее гибели – лишь экспозиция повествования.

Источник

Сказка о догадливом мужике

Среди пушкинских рукописей болдинской поры (1830) сохранился черновой автограф зачина сказки о зверях («Как весенней теплою порою…»), впервые опубликованный П. В. Анненковым в 1855 году. Нельзя сказать, что этот набросок был обойден вниманием в пушкиноведении.[86] Еще Ф. М. Достоевский заметил:

Сват Иван, как пить мы станем, —

и вы поймете, что я хочу сказать.[87]

В. Ф. Миллер видел в пушкинском наброске «такое же художественное собрание в один фокус народных красок, запечатлевшихся в богатой памяти поэта, как и в прологе (…) к „Руслану и Людмиле“».[88]

К настоящему времени обнаружены народно-поэтические и литературные источники всех остальных пушкинских сказок. Очевидно, таковой существовал и для болдинского наброска,[89] истоки которого следует искать в сюжетике животного эпоса. Не кажется убедительной точка зрения об исчерпанности («абсолютной художественной целостности») данного замысла, якобы не предполагавшего дальнейшего фабульного развития. Черновой автограф ПД 929, занимающий целиком лицевую и оборотную стороны листа большого формата, не помечен знаком концовки, и оставленные чистыми следующие листы свидетельствуют лишь о начале работы над произведением.

В черновой рукописи зачеркнута строка «Есть место на земле», под которой рисуются кот и петух, и очевидно, в процессе этой зарисовки возник замысел сказки о животных. Открывалась она, однако, сценой противоборства мужика со зверем, которая вначале была более динамичной:

Отколь ни возьмись мужик идет

С булатным ножом за поясом

А во руках держит рогатину —

А мешок-то у него за плечьми —

Как завидела медведиха

Мужика с рогатиной

Поднялася на дыбы чернобурая

А мужик-от он догадлив был

Он пускался на медведиху

Он сажал на рогатину

Что ниже сердечушка

Он валил ее на сыру землю

Эпизод этот подвергнут тщательной обработке, в частности, на левом поле страницы появляется призыв медведихи к медвежатушкам:

…Становитесь, хоронитесь за меня

Уж как я вас мужику не выдам

И сама мужику…. выем… (III, 503).

Здесь угадывается явственная отсылка к скоморошине «Дурень» из сборника Кирши Данилова:

Схватал его медведь-от,

и смертно коверкать,

У Пушкина же это осталось пустой угрозой. Мужик у него – вовсе не дурень (ср.: «А мужик-от он догадлив был»), он выходит из схватки победителем.

Вряд ли можно считать удачным общепринятое редакторское название пушкинского произведения «Сказка о медведихе». Это, конечно, сказка, которую можно понять (и продолжить!), обратившись к традиционным мотивам животного эпоса. Но почему только «о медведихе»? Описание ее гибели – лишь экспозиция повествования.

Читайте также:  Рассказ художественное повествовательное произведение небольшого размера

Черновой набросок Пушкина исчерпывается двумя начальными сюжетными ситуациями: рассказом об убийстве медведихи мужиком и описанием схода зверей. Модель же колоритного пушкинского перечисления зверей обнаружена[91] в «Старине о птицах»:

…Все птички на море большие,

Все птички на море меньшие.

Орел на море воевода,

Перепел за морем – подьячий,

Петух на море целовальник (…)

Гуси на море – бояре,

Утята на море – дворяне,

Чирята на море – крестьяне,

Воробьи на море – холопы (…)

Ворон на море – игумен:

Живет он всегда позади гумен…[92]

Пушкин заменяет птиц исключительно зверями, наделяя их краткими социальными определениями.

Тональность пушкинской сказки определяется прежде всего «речевым» («сказовым») стихом, восходящим к скоморошинам:

В ту пору звери собиралися

Ко тому ли медведю, к боярину,

Прибегали звери большие,

Прибегали тут зверишки меньшие.

Прибегал тут волк-дворянин,

У него-то зубы закусливые,

У него-то глаза завистливые.

Приходил тут бобр, богатый гость,

У него-то бобра жирный хвост.

Приходила ласточка дворяночка,

Приходила белочка княгин(ечка),

Приходила лисица по дьячиха,[93]

Приходил скоморох горностаюшка,[94]

Приходил байбак тут игумен,

Живет он байбак позадь гумен.

Прибегал тут зайка-смерд,

Зайка бедненькой, зайка серенькой.

Приходил целовальник еж,

Всё-то еж он ежится,

Всё-то он щетинится (III, 505).

Особо следует отметить здесь наличие рифм и рифмоидов, которые Д. С. Лихачев справедливо оценивает в качестве проявления словесного балагурства:

Рифма (особенно в раешном или «сказовом» стихе) создает комический эффект. Рифма «рубит» рассказ на однообразные стихи, показывает тем самым нереальность изображаемого. Это все равно, как если бы человек ходил, постоянно пританцовывая. Даже в самых серьезных ситуациях его походка вызывала бы смех. «Сказовые» (раешные) стихи именно к этому комическому эффекту сводят свои повествования. Рифма объединяет разные значения внешним сходством, оглупляет явления, делает схожим несхожее, лишает явления индивидуальности, снимает серьезность рассказываемого, делает смешным даже голод, наготу, босоту.[95]

Если оценивать пушкинское описание сбора зверей лишь как пародию на торжественное поминание «боярыни-медведихи», то сюжет произведения действительно был близок к завершению.

Но Пушкину были знакомы и литературные источники описания звериного схода, суда, совета. Прежде всего, это обычная басенная ситуация, таящая комическое фабульное развитие.[96] Известен также интерес поэта к старофранцузской поэме «Роман о Лисе»[97] и к ее переводу-переделке Гете «Рейнеке-Лис». Еще в письме к Рылееву от 25 января 1825 года поэт писал:

Бест.(ужев) пишет мне много об Онегине – скажи ему, что он не прав: ужели хочет он изгнать всё легкое и веселое из области поэзии? куда же денутся сатиры и комедии? следственно должно будет уничтожить и Orlando furioso, и Гудибраса, и Pucelle, и Вер-Вера, и Рейнике-фукс, и лучшую часть Душеньки, и сказки Лафонтена, и басни Крылова etc. etc. etc. etc. etc… Это немного строго (XIII, 134).

В черновике же статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834) Пушкин заметит:

Германия (что довольно странно) отличилась сатирой, едкой [сильной], шутливой, коей памятником останется Рейнике-Фукс (XI, 306).

В поэме Гете неоднократно описывался и сбор зверей, предваряющий очередной фабульный поворот:

…Бэллин-баран тут напомнил: «Пора начинать заседанье».

Изегрим-волк подошел, окруженный роднёю, кот Гинце,

Броайн-медведь да и множество прочих зверей и животных:

Болдевин был там – осел, и Лямпе – знакомый нам заяц;

Дог, по имени Рин, и Викерлис, бойкая шавка;

Герман-козел вместе с козочкой Метке, и белка, и ласка,

И горностай. Пожаловал бык, дай лошадь явилась…[98]

Нам представляется, что сама ситуация схода зверей, намеченная Пушкиным, предполагала избрание мстителей. (Неужели медведь-боярин мог ограничиться лишь плачем по своей жене и детушкам?) Едва ли они, однако, оказались бы победителями в схватке с мужиком. «Ударная сила» сказки о животных, как справедливо отмечает современный исследователь, «остается в комических сюжетных ситуациях».[99]

С этой точки зрения интересен отмеченный выше пушкинский рисунок, предваряющий черновую рукопись сказки. Как петух, так и кот в некоторых народных сказках пугают зверей (в том числе медведя), обращая их в бегство. Возможно, вначале Пушкину и мыслилась подобная ситуация. Но в написанном тексте оказались отчетливо выделенными два антагониста – мужик и медведь. Очевидно, именно их столкновением и должен быть завершен фабульный конфликт. Сверяясь с типовым указателем сказочных сюжетов Аарне-Томпсона, мы находим всего три коллизии столкновения мужика с медведем:

152. Мужик, медведь, лисаи слепень. Мужик «лежит» медведя раскаленным железом, ломает ноги лисе, втыкает соломинку в слепня. Звери клянутся ему отомстить, мужик заново их пугает (…)

154. Мужик, медведь и лиса. Мужик обманывает медведя при дележе урожая. Медведь хочет отомстить мужику. Лиса хитрыми советами помогает мужику избавиться от медведя. Вместо благодарности мужик награждает лису мешком, в котором спрятаны собаки. Когда лиса открывает мешок, собаки ее загрызают (…)

161. Медведь-липовая нога. Старик отрубает спящему медведю топором ногу. Медведь делает себе липовую ногу, ночью приходит в дом и съедает стариков…[100]

В пушкиноведении делалась попытка выявить в пушкинском повествовании аналог сюжета, изначально восходившего то ли к древним тотемным воззрениям, то ли к быличке-страшилке о медведе на липовой ноге.[101] Однако липовая нога у медведя – необходимый фабульный элемент сюжета AT 161, запечатленный в песенке медведя: «Скрипи, нога, / Скрипи, липовая!» и проч.

О липовой ноге (как и о дележе урожая) у Пушкина и речи нет. Стало быть, наиболее вероятным (по методу исключения) продолжением его сказки могло быть следование озорному сюжету AT 152. Он несколько варьировался по персонажам. В русской сказке говорилось о том, как мужик наказал медведя, лису и слепня. Медведь, позавидовав пегой мужицкой лошади, попросил и его «попежить» (сделать пегим). Спеленав зверя, мужик положил его в костер и выжег медвежьи бока и брюхо. Позже он переломал ноги лисе, решившей отведать молока, но застрявшей в кринке по горло. Ужалившему же слепню мужик воткнул в зад соломину. Собравшись все вместе, обиженные решили сообща наказать мужика.[102] В издании сказок Афанасьева скабрезная концовка этого сюжета, впрочем, была опущена:

Тотчас собрались и пошли на поле, где мужик убирал снопы. Вот стали они подходить; мужик увидал, испугался и не знает, что ему делать…[103]

На этом обрывался текст в каноническом издании, но в примечаниях составитель указал, что «с окончанием этой сказки желающие могут познакомиться в стихотворной ее переделке в Сочинениях Василия Майкова».[104]

Басня же В. Майкова «Крестьянин, Медведь, Сорока и Слепень» заканчивалась так:

…Хозяйка к мужичку обедать принесла,

Тогда в крестьянине от сладкой пищи кровь

Почувствовала – что? К хозяюшке любовь;

«Мы время, – говорит, – свободное имеем,

Трава для нас – кровать».

Тогда – и где взялись? – Амур со Гименеем,

Где отдыхал тогда с супругою супруг.

О, нежна простота! о, милые утехи!

Взирают из дерев, таясь, игры и смехи

И тщатся нежные их речи все внимать.

Была тут и сама любви прекрасна мать,

Свидетель их утех, которые вкушали;

Зефиры сладкие тихохонько дышали

И слышать все слова богине не мешали…

Медведь под деревом в болезни злой лежал,

Увидя действие, от страха весь дрожал,

И говорил: «Мужик недаром так трудится:

Знать, баба пегою желает нарядиться».

Слепень с соломиной бурчит и им пеняет:

«Никто, – кричит, – из вас о деле сем не знает,

Я точно ведаю сей женщины беду:

Она, как я, умчит соломину в заду»…[105]

В народной сказке нет, конечно, ни амуров, ни зефиров: любовная сцена там изображена вполне натуралистично.[106]

Нас не должно удивлять присоединение к основному (так и неразвитому) сюжету дополнительных мотивов (убийство медведихи, плач медведя, сход зверей). «Эта соединяемость, – отмечает В. Я. Пропп, – внутренний признак животного эпоса, не присущий другим жанрам. Отсюда возможность романов или эпопей, которые, как мы видели, так широко создавались в западноевропейском средневековье».[107] Тем более, что в нашем случае с самого начала выведены в качестве главных персонажей мужик и звери, что предполагает обогащение животного эпоса новеллистическими (анекдотическими) чертами. От анекдота в сюжете AT 152 намечен эротический мотив, от животного эпоса – мотив неожиданного испуга зверей.

Однако зачин (описание гибели медведихи) задуманной Пушкиным сказки оказался по тону явно не соответствующим балагурной модели сюжета. Вообще-то «смерть в сказке о животных вовсе не вызывает скорби и печали (…) Классические сказки о животных демонстрируют то единство страшного и веселого, жизни и смерти, которое так хорошо знакомо по народным обрядам с их веселыми похоронами: смех тут нераздельно слит со смертью».[108] Так в процессе дополнительной разработки начального эпизода в сказке Пушкина появляется отсылка к скоморошине «Дурень». Но наряду с этим более подробно были описаны и «медвежатушки», а весь зачин сказки окрасился в лирические тона,[109] что вступало в некоторое противоречие с намеченной общей комической фабулой. Может быть, потому работа над произведением и была оборвана в самом начале. Вместо этого Пушкин в Болдине обратился к сказочному сюжету о Балде – также озорному, но не несущему эротического, «соромного» содержания.[110]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.

Источник

Пушкинская перспектива

Пушкин чутко уловил в этой сцене парадоксальное качество народной смеховой культуры, которая нередко опрокидывалась в ужасное.[81] 81
Ср. в Притчах Соломона: «И при смехе иногда болит сердце, и концом радости бывает печаль» (Притч 14, 13).

[Закрыть] Именно потому он писал о смешении комического и трагического (а не только чередовании того и другого) или замечал: «Сцена тени в Гамлете вся писана шутливым слогом, даже низким, но волос становится дыбом от Гамлетовых шуток» (XI, 73).

А вслед за этой потрясающей сценой в ранней редакции шла сцена откровенно фарсовая, невозможная, казалось бы, в изображении кровопролитной битвы. Но смятение боя здесь передано чисто языковыми средствами: какофонической разноголосицей:

Ква! Ква! тебе любо, лягушка заморская, квакать на русского царевича; а мы ведь православные.

Qu’est-ce a dire pravoslavni. (VII, 73).

Следует обратить внимание и на прозаическую фактуру этой сцены, выпадающей тем самым, наряду со сценами «Палаты патриарха», «Корчма на литовской границе» и «Площадь перед собором в Москве», из мерной, несколько торжественной, как правило стихотворной речи основного массива пьесы. Уже поэтому в таких сценах предполагалось наличие комического свойства. Так оно и есть: недалекий патриарх, Варлаам и Мисаил, Маржерет и Розен, Николка-юродивый – все они, как было показано выше, из смехового мира. Но если такая закономерность для пушкинской драмы верна, мы обязаны и последнюю ее сцену представить в том же ключе. В ранней редакции ничто не противоречит такой трактовке.[82] 82
Такая наша трактовка финала ранней редакции пьесы вызвала негодующий отклик: «Трудно представить себе более нелепой трактовки пьесы, и в особенности последней сцены, чем эта. О каком комизме может идти речь, когда практически на глазах (?) изумленного народа убивают молодого царя Федора, его мать и сестру (?), когда из дома доносятся их предсмертные крики и шум последней схватки, когда клевреты Самозванца, выйдя из дома, нагло врут народу, глядя прямо ему в глаза, где и над чем здесь можно смеяться? (…) В целом подобные интерпретации являются доказательством беспомощности и бессилия перед произведением как единой саморазвивающейся системой, в которой все элементы между собой неразрывно связаны, образуя единое полотно, поэтому любая попытка разорвать данное полотно на составные части неизбежно обречена на провал, поскольку не учитывает внутренней логики текста» (Мухамадиев Р.

Первая русская трагедия//Москва. 2000. № 10. С. 179–180). Логики в итоговом восклицании народа действительно мало, как и в том, что на Девичьем поле баба бросала обземь своего ребенка. Но юмор (черный юмор!) имеется. Пушкинская же логика заключается в том, что драматург – в отличие от негодующего критика – не идеализирует народ, способный на мгновенные нелепые поступки, но имеющий собственное мнение о правителях.

[Закрыть] Ужасная расправа ставленников Самозванца с вдовой Бориса и его наследником, юным Федором, происходит опять же за сценой, в конце которой народ послушно кричит: «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!», – и это составляет выразительную параллель к сцене «Девичье поле», где народ также восклицал: «Борис наш царь! Да здравствует Борис!»

Из печатной редакции сцена «Девичье поле» была исключена (но восстановлена в большинстве современных изданий «Бориса Годунова»), а в концовке пьесы – народ безмолвствовал. С. Г. Бочаров замечает:

Для возвращения сцены «Девичье поле» было то основание, что здесь предполагается цензурная причина ее исключения из издания 1831 года, как можно судить по письму Пушкина Вяземскому 2 января 1831 с сожалением о выпущенных «народных сценах» (как, впрочем, и о «матерщине французской и отечественной»); но появиться ей в посмертных сочинениях через десять лет цензура не помешала. Есть и такой момент сближения этой сцены с первым финалом, что образ Народа и его поведения при восхождении нового государя там и здесь очевидно рифмуются. Тем самым рифмуются по существу и исключение этой сцены с изменением финала. Конечно, дело сделано, и представить без этой сцены «Годунова» невозможно. Но отдать себе отчет в том факте, что канонический текст VII тома представляет собою текст-контаминацию, какого у Пушкина не было, очевидно, нужно.[83] 83
Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999. С. 50.

Читайте также:  Рассказы про зиму на белорусском языке для 3 класса читать

Но контаминация двух редакций произведения в принципе некорректна. Несмотря на немногие, казалось бы, изменения в трагедии в печатном тексте 1831 года, две редакции ее существенно отличаются друг от друга.

По сравнению с отдельным изданием в ранней редакции (не считая мелких вариантов):

1) иное название: «Комедия о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве»;

2) отсутствует посвящение Н. М. Карамзину;

3) имеются три сцены, опущенные при издании:

(3.) Девичье поле. Новодевичий монастырь,

(6.) Ограда монастырская,

4) более пространными предстают сцены:

(12.) Краков. Дом Вишневецкого;

5) в сцене «Корчма на литовской границе» Варлаам поет песню «Ты проходишь, дорогая…»;

6) сцена «Площадь перед собором в Москве» предшествует сцене «Равнина близ Новгород-Северского»;

Да здравствует царь Димитрий Иванович!

Конец комидии в ней же

первая персона царь Борис Гудунов

Слава отцу и сыну и С(вятому) духу

Как известно, закончив в Михайловском работу над своей пьесой, Пушкин сообщал Вяземскому:

Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедиею, в ней же первая персона Борис – Гудунов! Трагедия моя кончена; я перечел ее в слух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын! (XIII, 239).

После ссылки в Москве и в Петербурге именно в Михайловской редакции Пушкин читал трагедию С. А. Соболевскому, М. Ю. Виельгорскому, Д. В. Веневитинову, С. П. Шевыреву, И. В. и П. В. Киреевским, М. П. Погодину, А. С. и Ф. С. Хомяковым, В. П. Рожалину, В. И. Оболенскому, И. С. Мальцеву, 3. В. Волконской, П. А. Вяземскому, Д. Е. Блудову, И. И. Дмитриеву, Е. А. Баратынскому, И. А. Крылову, А. С. Грибоедову – то есть, по сути дела, всей литературной элите того времени. Чтения эти вызвали грозный запрос шефа жандармов А. X. Бенкендорфа и строгий запрет поэту публичных чтений тех произведений, которые не прошли высочайшей цензуры.

Пушкин был вынужден отдать пьесу на официальный отзыв. «В этой пьесе, – пренебрежительно писал рецензент, – нет ничего целого: это отдельные сцены, или, лучше сказать, отрывки из X и XI томов „Истории государства Российского“, сочинения Карамзина, переделанные в разговоры и сцены. (…) Прекрасных стихов и тирад весьма мало. Некоторые места должно непременно исключить. Говоря сие, должно заметить, что человек с малейшим вкусом и тактом не осмелился бы никогда представить публике выражения, которые нельзя произнести ни в одном благопристойном трактире».

Ознакомившись с отзывом и не удосужившись прочитать пушкинскую пьесу, Николай I начертал на этих замечаниях:

Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтер Скота.

На это Пушкин отвечал: «Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное». Однако, когда, собираясь вступить в брак с Н. Н. Гончаровой, поэт, по совету друзей, вновь предложил опубликовать трагедию, чтобы поправить свое материальное положение, то высочайшее разрешение поэтом («под его собственной ответственностью») было на сей раз получено.[84] 84
Винокур. Комментарий. С. 413–415,427.

[Закрыть] По-видимому, женитьба Пушкина внушила правительству уверенность, что впредь он будет осторожен и полностью лоялен.

В конце 1830 года трагедия, с указанными выше исправлениями, вышла в свет.

Нельзя, конечно, считать, что исправления эти полностью носили цензурный характер. Большинством замечаний рецензента Ш-го отделения Пушкин попросту пренебрег.

Но в 1825 году, когда Пушкин закончил в Михайловском работу над пьесой, он осмыслял ее как произведение сценическое. «Успех или неудача, – замечал он, – моей трагедии будет иметь влияние на преобразование нашей театральной системы» (XI, 140; подл, по-фр.). На реформу театра посягал он своей «Комедией о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве».

Но в 1830 году ему стало ясно: на сцене при его жизни этой пьесе не бывать. Поэтому, публикуя трагедию, он максимально приспосабливал ее для чтения, притушая в ряде случаев комическую стихию, царствовавшую в полной мере в ранней редакции, которая сохраняет вполне самостоятельное значение.

История постановок на сцене «Бориса Годунова», имеющая в своем активе немало великолепных актерских работ и несколько интересных режиссерских замыслов, тем не менее не слишком успешна. Собственно, только два спектакля по пьесе Пушкина стали откровением: постановка Ю. Любимова в московском Театре на Таганке (1980-е годы) и антреприза в Москве ирландского режиссера Д. Доннелана (2001 год). Нет необходимости в данном случае анализировать эти спектакли – важно лишь отметить, что они, своими средствами, в полной мере воссоздали смеховую стихию (искусно осовременивая ее), что вовсе не нарушило общей трагедийности драматического произведения Пушкина о преступной власти и о страдающем, но – увы – долготерпеливом народе. Думается, все же, что смеховая стихия «Комедии о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве» имеет иное качество. Здесь опять следует вспомнить размышления Карела Чапека:

Но нет! Помимо всего этого и несмотря на все это, есть еще одна удивительная особенность– общеизвестная жизнерадостность бедноты, я сказал бы – наивная ребячливость. Эти люди играют больше других. Их жизнь тяжела, но не исчерпана. Принято говорить «старый мир», «старая цивилизация»; мы знаем «старые нации», «старые империи», но не можем сказать «старый народ» (…) Его юмор – вечный комментарий к жизни. Поэтому народный юмор нельзя записать и сохранить, Тем не менее он всегда будет проникать в литературу и будет жить в ней по праву бессмертия, только уже под именем Аристофана, Рабле или Сервантеса.[85] 85
Чапек К. Л. 7. С. 317–318.

…И под именем Александра сына Сергеева Пушкина в «Комедии о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве».

Сказка о догадливом мужике

Среди пушкинских рукописей болдинской поры (1830) сохранился черновой автограф зачина сказки о зверях («Как весенней теплою порою…»), впервые опубликованный П. В. Анненковым в 1855 году. Нельзя сказать, что этот набросок был обойден вниманием в пушкиноведении.[86] 86
См.: Желанский А. Сказки Пушкина в народном стиле. М., 1936 (глава «Загадки „Медведихи“»); Волков Р. М. Народные истоки творчества А. С. Пушкина (баллады и сказки). Черновцы, 1960 (глава «Сказка о медведихе»); Зуева Т. В. Сказки Пушкина. Книга для учителя. М., 1976 (глава «Сказки первой Болдинской осени»).

[Закрыть] Еще Ф. М. Достоевский заметил:

Сват Иван, как пить мы станем, —
и вы поймете, что я хочу сказать.[87] 87
А С. Пушкин: Pro et contra. Личность и творчество Александра Пушкина в оценках русских мыслителей и исследователей. Антология. Т. 1. СПб., 2000. С. 161.

В. Ф. Миллер видел в пушкинском наброске «такое же художественное собрание в один фокус народных красок, запечатлевшихся в богатой памяти поэта, как и в прологе (…) к „Руслану и Людмиле“».[88] 88
Миллер Вс. Пушкин как этнограф // Этнографическое обозрение. 1899. № 1. С. 178.

К настоящему времени обнаружены народно-поэтические и литературные источники всех остальных пушкинских сказок. Очевидно, таковой существовал и для болдинского наброска,[89] 89
Ряд исследователей считает (но это противоречит обычной сказочной практике Пушкина), что данный замысел был вполне самостоятельным, не предполагавшим никаких традиционных фабульных параллелей. См.: Слонимский А. Мастерство Пушкина. М., 1959. С. 420; Леонова Т. Г. Русская литературная сказка XIX века в ее отношении к народной сказке (поэтическая система жанра в историческом развитии). Томск, 1982. С. 39; Поддубная Р. Творчество Пушкина Болдинской осени 1830 года как проблемно-художественный цикл // Studia rossica posnaniensia. Zesk. 12. 1979. С. 11.

[Закрыть] истоки которого следует искать в сюжетике животного эпоса. Не кажется убедительной точка зрения об исчерпанности («абсолютной художественной целостности») данного замысла, якобы не предполагавшего дальнейшего фабульного развития. Черновой автограф ПД 929, занимающий целиком лицевую и оборотную стороны листа большого формата, не помечен знаком концовки, и оставленные чистыми следующие листы свидетельствуют лишь о начале работы над произведением.

В черновой рукописи зачеркнута строка «Есть место на земле», под которой рисуются кот и петух, и очевидно, в процессе этой зарисовки возник замысел сказки о животных. Открывалась она, однако, сценой противоборства мужика со зверем, которая вначале была более динамичной:

Отколь ни возьмись мужик идет
С булатным ножом за поясом
А во руках держит рогатину —
А мешок-то у него за плечьми —
Как завидела медведиха
Мужика с рогатиной
Заревела медведиха
Поднялася на дыбы чернобурая
А мужик-от он догадлив был
Он пускался на медведиху
Он сажал на рогатину
Что ниже сердечушка
Он валил ее на сыру землю
Он порол ей брюхо…

Эпизод этот подвергнут тщательной обработке, в частности, на левом поле страницы появляется призыв медведихи к медвежатушкам:

…Становитесь, хоронитесь за меня
Уж как я вас мужику не выдам
И сама мужику…. выем… (III, 503).

Здесь угадывается явственная отсылка к скоморошине «Дурень» из сборника Кирши Данилова:

У Пушкина же это осталось пустой угрозой. Мужик у него – вовсе не дурень (ср.: «А мужик-от он догадлив был»), он выходит из схватки победителем.

Вряд ли можно считать удачным общепринятое редакторское название пушкинского произведения «Сказка о медведихе». Это, конечно, сказка, которую можно понять (и продолжить!), обратившись к традиционным мотивам животного эпоса. Но почему только «о медведихе»? Описание ее гибели – лишь экспозиция повествования.

Черновой набросок Пушкина исчерпывается двумя начальными сюжетными ситуациями: рассказом об убийстве медведихи мужиком и описанием схода зверей. Модель же колоритного пушкинского перечисления зверей обнаружена[91] 91
См.:Азадовский М. К. Источники сказок Пушкина// Азадовский М. К. Литература и фольклор. Л., 1938. С. 99; Новиков Н. В. Русские сказки в записях и публикациях первой половины XIX века. Л., 1961. С. 121; Пропп В. Я. Русская сказка. Л., 1984. С. 70. М. К. Азадовский (с. 102) также указал текст, напечатанный в 1872 году Гильфердингом, в котором упоминаются вслед за птицами и звери, – в частности, медведь («кожедерник») и волк («овчинник»). Эта песня «Протекало теплое море…», вероятно, была известна Пушкину, так как упоминалась в предисловии Н. И. Гнедича к переведенным им песням греков (см.: Ковник В. А. Фольклорные истоки «Сказки о медведихе» //Университетский Пушкинский сборник. М., 1999. С. 185).

[Закрыть] в «Старине о птицах»:

…Все птички на море большие,
Все птички на море меньшие.
Орел на море воевода,
Перепел за морем – подьячий,
Петух на море целовальник (…)
Гуси на море – бояре,
Утята на море – дворяне,
Чирята на море – крестьяне,
Воробьи на море – холопы (…)
Ворон на море – игумен:
Живет он всегда позади гумен…[92] 92
Народно-поэтическая сатира. Л., 1960. С. 61–62. От этой старины отталкивался А. П. Сумароков (по другой версии, Ф. Г. Волков) в сатирическом «Хоре ко превратному свету»: Прилетала на берег синица, / Из-за полночного моря, / Из-за холодна океяна: / Спрашивали гостейку приезжу, / За морем какие обряды… (Сумароков А. Л. Стихотворения. Л., 1933. С. 312). Данная перекличка отмечена в кн.: Леонова Т. Г. Русская литературная сказкаXIX века в ее отношении к народной сказке. Томск, 1982. С. 41–42.

Пушкин заменяет птиц исключительно зверями, наделяя их краткими социальными определениями.

Тональность пушкинской сказки определяется прежде всего «речевым» («сказовым») стихом, восходящим к скоморошинам:

В ту пору звери собиралися
Ко тому ли медведю, к боярину,
Прибегали звери большие,
Прибегали тут зверишки меньшие.
Прибегал тут волк-дворянин,
У него-то зубы закусливые,
У него-то глаза завистливые.
Приходил тут бобр, богатый гость,
У него-то бобра жирный хвост.
Приходила ласточка дворяночка,
Приходила белочка княгин(ечка),
Приходила лисица по дьячиха,[93] 93
В черновике намечалось продолжение: «У лисички походочка…», – а рядом с этой строкой нарисована лисья морда. Такое внимание к лисице не случайно: в сказке о зверях она часто выступает хитрой советчицей. О подьячих же (приказных служителях, «крючках») народ судил всегда саркастически: «У подьячего светлая пуговка души заместо», «Подьячего бойся и лежачего», «У подьячего локти на отлете», «Подьячий и со смерти за труды просит» и т. п. (Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4 т. Т. 2. СПб.; М., 1882. С. 219).

Читайте также:  Принцип контраста в рассказе после бала

[Закрыть]
Подьячиха, казначеиха,
Приходил скоморох горностаюшка,[94] 94
Вероятно, вспомнил о скоморохе Пушкин здесь не случайно. В черновике сначала намечалось: «купчик горностаюшка», «ярыжка горностаюшка».

[Закрыть]
Приходил байбак тут игумен,
Живет он байбак позадь гумен.
Прибегал тут зайка-смерд,
Зайка бедненькой, зайка серенькой.
Приходил целовальник еж,
Всё-то еж он ежится,
Всё-то он щетинится (III, 505).

Особо следует отметить здесь наличие рифм и рифмоидов, которые Д. С. Лихачев справедливо оценивает в качестве проявления словесного балагурства:

Рифма (особенно в раешном или «сказовом» стихе) создает комический эффект. Рифма «рубит» рассказ на однообразные стихи, показывает тем самым нереальность изображаемого. Это все равно, как если бы человек ходил, постоянно пританцовывая. Даже в самых серьезных ситуациях его походка вызывала бы смех. «Сказовые» (раешные) стихи именно к этому комическому эффекту сводят свои повествования. Рифма объединяет разные значения внешним сходством, оглупляет явления, делает схожим несхожее, лишает явления индивидуальности, снимает серьезность рассказываемого, делает смешным даже голод, наготу, босоту.[95] 95
Лихачев Д. С, Панченко А. М., Понырко Н. В. Смех в Древней Руси. Л., 1984. С. 21.

Если оценивать пушкинское описание сбора зверей лишь как пародию на торжественное поминание «боярыни-медведихи», то сюжет произведения действительно был близок к завершению.

Но Пушкину были знакомы и литературные источники описания звериного схода, суда, совета. Прежде всего, это обычная басенная ситуация, таящая комическое фабульное развитие.[96] 96
Ср.: «В этой связи поучительна история с атрибуцией одной из ранних работ художника В. А. Серова, которая при первой публикации, в 1951 году (в альбоме „В. А. Серов. Рисунки к басням Крылова“), сопровождалась упреком комментатора: рисунку, по мнению искусствоведа, недостает динамичности, столь характерной для басенного жанра. Спустя десятилетие С. Г. Арбузов доказал, что этот рисунок пером относится не к басне Крылова „Мор зверей“, а к пушкинской „Сказке о медведихе“» (Медриш Д. Н. «Сказка о медведихе» А. С. Пушкина в свете народно-поэтической традиции // Скафтымовские чтения: Материалы науч. конф. Саратов, 1993. С. 88).

[Закрыть] Известен также интерес поэта к старофранцузской поэме «Роман о Лисе»[97] 97
Сохранился пушкинский перевод поэмы со старофранцузского на современный французский язык (см.: Рукою Пушкина. М., 1997. С. 65–82). «Прелесть этого рассказа (…), – замечал Э. Б. Тайлор, – заключается преимущественно в остроумном сочетании свойств животного со свойствами человека» (Тайлор Э. Б. Первобытная культура. М., 1980. С. 202).

[Закрыть] и к ее переводу-переделке Гете «Рейнеке-Лис». Еще в письме к Рылееву от 25 января 1825 года поэт писал:

Бест.(ужев) пишет мне много об Онегине – скажи ему, что он не прав: ужели хочет он изгнать всё легкое и веселое из области поэзии? куда же денутся сатиры и комедии? следственно должно будет уничтожить и Orlando furioso, и Гудибраса, и Pucelle, и Вер-Вера, и Рейнике-фукс, и лучшую часть Душеньки, и сказки Лафонтена, и басни Крылова etc. etc. etc. etc. etc… Это немного строго (XIII, 134).

В черновике же статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834) Пушкин заметит:

Германия (что довольно странно) отличилась сатирой, едкой [сильной], шутливой, коей памятником останется Рейнике-Фукс (XI, 306).

В поэме Гете неоднократно описывался и сбор зверей, предваряющий очередной фабульный поворот:

…Бэллин-баран тут напомнил: «Пора начинать заседанье».
Изегрим-волк подошел, окруженный роднёю, кот Гинце,
Броайн-медведь да и множество прочих зверей и животных:
Болдевин был там – осел, и Лямпе – знакомый нам заяц;
Дог, по имени Рин, и Викерлис, бойкая шавка;
Герман-козел вместе с козочкой Метке, и белка, и ласка,
И горностай. Пожаловал бык, дай лошадь явилась…[98] 98
Гете И. В. Рейнеке-лис/ Пер. Л. Пеньковского. М., 1984. С. 51.

Нам представляется, что сама ситуация схода зверей, намеченная Пушкиным, предполагала избрание мстителей. (Неужели медведь-боярин мог ограничиться лишь плачем по своей жене и детушкам?) Едва ли они, однако, оказались бы победителями в схватке с мужиком. «Ударная сила» сказки о животных, как справедливо отмечает современный исследователь, «остается в комических сюжетных ситуациях».[99] 99
Костюхин Е. А. Типы и формы животного эпоса. М., 1987. С. 94–95.

С этой точки зрения интересен отмеченный выше пушкинский рисунок, предваряющий черновую рукопись сказки. Как петух, так и кот в некоторых народных сказках пугают зверей (в том числе медведя), обращая их в бегство. Возможно, вначале Пушкину и мыслилась подобная ситуация. Но в написанном тексте оказались отчетливо выделенными два антагониста – мужик и медведь. Очевидно, именно их столкновением и должен быть завершен фабульный конфликт. Сверяясь с типовым указателем сказочных сюжетов Аарне-Томпсона, мы находим всего три коллизии столкновения мужика с медведем:

152. Мужик, медведь, лисаи слепень. Мужик «лежит» медведя раскаленным железом, ломает ноги лисе, втыкает соломинку в слепня. Звери клянутся ему отомстить, мужик заново их пугает (…)

154. Мужик, медведь и лиса. Мужик обманывает медведя при дележе урожая. Медведь хочет отомстить мужику. Лиса хитрыми советами помогает мужику избавиться от медведя. Вместо благодарности мужик награждает лису мешком, в котором спрятаны собаки. Когда лиса открывает мешок, собаки ее загрызают (…)

161. Медведь-липовая нога. Старик отрубает спящему медведю топором ногу. Медведь делает себе липовую ногу, ночью приходит в дом и съедает стариков…[100] 100
Народные русские сказки А. Н. Афанасьева. Т. 3. М., 1957. С. 461–462.

В пушкиноведении делалась попытка выявить в пушкинском повествовании аналог сюжета, изначально восходившего то ли к древним тотемным воззрениям, то ли к быличке-страшилке о медведе на липовой ноге.[101] 101
См.: Тарланов Е. 3., Савельева Л. В. Фольклорные традиции в поэтике «Сказки о медведихе» А. С. Пушкина//Язык русского фольклора. Петрозаводск, 1992. С. 120–123.

[Закрыть] Однако липовая нога у медведя – необходимый фабульный элемент сюжета AT 161, запечатленный в песенке медведя: «Скрипи, нога, / Скрипи, липовая!» и проч.

О липовой ноге (как и о дележе урожая) у Пушкина и речи нет. Стало быть, наиболее вероятным (по методу исключения) продолжением его сказки могло быть следование озорному сюжету AT 152. Он несколько варьировался по персонажам. В русской сказке говорилось о том, как мужик наказал медведя, лису и слепня. Медведь, позавидовав пегой мужицкой лошади, попросил и его «попежить» (сделать пегим). Спеленав зверя, мужик положил его в костер и выжег медвежьи бока и брюхо. Позже он переломал ноги лисе, решившей отведать молока, но застрявшей в кринке по горло. Ужалившему же слепню мужик воткнул в зад соломину. Собравшись все вместе, обиженные решили сообща наказать мужика.[102] 102
Ср.: «Непонимание зверем смысла человеческих поступков – источник комического (…) в сказке „Озорной пахарь“ (AT 152В*), где оно приобретает обсценный характер (Вот сюжет об озорном пахаре в изложении С. Томпсона: «Горячим железом он делает узоры на боках волка, откручивает вороне ногу, втыкает слепню в зад соломинку; деревенская девка приносит ему завтрак, и он начинает с нею забавляться; волк: „он делает узоры на ее боках“; ворона: „он откручивает ей ногу“; слепень: „он втыкает ей соломинку в зад“») (Костюхин Е. А. Типы и формы животного эпоса. С. 92).

[Закрыть] В издании сказок Афанасьева скабрезная концовка этого сюжета, впрочем, была опущена:

Тотчас собрались и пошли на поле, где мужик убирал снопы. Вот стали они подходить; мужик увидал, испугался и не знает, что ему делать…[103] 103
Русские народные сказки. Т. 1. С. 72.

На этом обрывался текст в каноническом издании, но в примечаниях составитель указал, что «с окончанием этой сказки желающие могут познакомиться в стихотворной ее переделке в Сочинениях Василия Майкова».[104] 104
Там же. С. 475.

Басня же В. Майкова «Крестьянин, Медведь, Сорока и Слепень» заканчивалась так:

…Хозяйка к мужичку обедать принесла,
Так оба сели
На травке и поели.
Тогда в крестьянине от сладкой пищи кровь
Почувствовала – что? К хозяюшке любовь;
«Мы время, – говорит, – свободное имеем,
Мы ляжем почивать;
Трава для нас – кровать».
Тогда – и где взялись? – Амур со Гименеем,
Летали вкруг,
Где отдыхал тогда с супругою супруг.
О, нежна простота! о, милые утехи!
Взирают из дерев, таясь, игры и смехи
И тщатся нежные их речи все внимать.
Была тут и сама любви прекрасна мать,
Свидетель их утех, которые вкушали;
Зефиры сладкие тихохонько дышали
И слышать все слова богине не мешали…
Медведь под деревом в болезни злой лежал,
Увидя действие, от страха весь дрожал,
И говорил: «Мужик недаром так трудится:
Знать, баба пегою желает нарядиться».
Сорока вопиет:
«Нет,
Он ноги ей ломает».
Слепень с соломиной бурчит и им пеняет:
«Никто, – кричит, – из вас о деле сем не знает,
Я точно ведаю сей женщины беду:
Она, как я, умчит соломину в заду»…[105] 105
Майков В. Избранные произведения. М.; Л., 1966. С. 181–182.

Нас не должно удивлять присоединение к основному (так и неразвитому) сюжету дополнительных мотивов (убийство медведихи, плач медведя, сход зверей). «Эта соединяемость, – отмечает В. Я. Пропп, – внутренний признак животного эпоса, не присущий другим жанрам. Отсюда возможность романов или эпопей, которые, как мы видели, так широко создавались в западноевропейском средневековье».[107] 107
Пропп В. Я. Русская сказка. С. 311.

[Закрыть] Тем более, что в нашем случае с самого начала выведены в качестве главных персонажей мужик и звери, что предполагает обогащение животного эпоса новеллистическими (анекдотическими) чертами. От анекдота в сюжете AT 152 намечен эротический мотив, от животного эпоса – мотив неожиданного испуга зверей.

Однако зачин (описание гибели медведихи) задуманной Пушкиным сказки оказался по тону явно не соответствующим балагурной модели сюжета. Вообще-то «смерть в сказке о животных вовсе не вызывает скорби и печали (…) Классические сказки о животных демонстрируют то единство страшного и веселого, жизни и смерти, которое так хорошо знакомо по народным обрядам с их веселыми похоронами: смех тут нераздельно слит со смертью».[108] 108
Костюхин Е. А. Типы и формы животного эпоса. С. 86.

[Закрыть] Так в процессе дополнительной разработки начального эпизода в сказке Пушкина появляется отсылка к скоморошине «Дурень». Но наряду с этим более подробно были описаны и «медвежатушки», а весь зачин сказки окрасился в лирические тона,[109] 109
Характерно, что пушкинская «Сказка о медведихе» «вызвала к жизни один из шедевров И. И. Шишкина – „Утро в сосновом лесу“ (1889, медведи нарисованы К. А. Савицким)» (Зуева Т. В. Сказки А. С. Пушкина. С. 48).

[Закрыть] что вступало в некоторое противоречие с намеченной общей комической фабулой. Может быть, потому работа над произведением и была оборвана в самом начале. Вместо этого Пушкин в Болдине обратился к сказочному сюжету о Балде – также озорному, но не несущему эротического, «соромного» содержания.[110] 110
Отметим также некоторые переклички со сказкой о мужике и зверях в болдинской «Истории села Горюхина»:
«Мужчины добронравны, трудолюбивы (особенно на своей пашне), храбры, воинственны: многие из них ходят одни на медведя (…)» (VIII, 135).
«Жены оплакивали мужьев, воя и приговаривая – „Свет-моя удалая головушка! на кого ты меня покинул? чем-то мне тебя поминати?“ При возвращении с кладбища начиналась тризна в честь покойника(…)»(VIII, 136).
«Поэзия некогда процветала в древнем Горюхине. Доныне стихотворения Архипа-Лысого сохранились в памяти потомства. В нежности не уступят они эклогам известного Виргилия, в красоте воображения далеко превосходят они идиллии г-на Сумарокова. И хотя в щеголеватости слога и уступают новейшим произведениям наших Муз, но равняются с ними затейливостию и остроумием» (VIII, 136–137).
Есть в горюхинской истории и намек на эротическое развитие сюжета сказки о зверях: «NB. Сие болото и называется Бесовским. Рассказывают, будто одна полуумная пастушка стерегла стадо свиней не далече от сего уединенного места. Она сделалась беременною и никак не могла удовлетворительно объяснить сего случая» (VIII, 134–135).

Источник

Познавательное и интересное