Рассказ гуттаперчевый мальчик читать полностью большими буквами

Сказки

Гуттаперчевый мальчик — Григорович Д.В.

«…Когда я родился – я запла­кал; впо­след­ствии каж­дый про­жи­той день объ­яс­нял мне, почему я запла­кал, когда родился…»

Метель! Метель. И как это вдруг. Как неожи­данно. А до того вре­мени сто­яла пре­крас­ная погода. В пол­день слегка моро­зило; солнце, осле­пи­тельно свер­кая по снегу и застав­ляя всех щуриться, при­бав­ляло к весе­ло­сти и пест­роте улич­ного петер­бург­ского насе­ле­ния, празд­но­вав­шего пятый день Мас­ле­ницы. Так про­дол­жа­лось почти до трех часов, до начала суме­рек, и вдруг нале­тела туча, под­нялся ветер, и снег пова­лил с такою густо­тою, что в пер­вые минуты ничего нельзя было разо­брать на улице.

Суета и давка осо­бенно чув­ство­ва­лась на пло­щади про­тив цирка. Пуб­лика, выхо­див­шая после утрен­него пред­став­ле­ния, едва могла про­би­раться в толпе, валив­шей с Царицы на Луга, где были бала­ганы. Люди, лошади, сани, кареты – все сме­ша­лось. Посреди шума раз­да­ва­лись со всех кон­цов нетер­пе­ли­вые воз­гласы, слы­ша­лись недо­воль­ные, ворч­ли­вые заме­ча­ния лиц, застиг­ну­тых врас­плох мете­лью. Нашлись даже такие, кото­рые тут же не на шутку рас­сер­ди­лись и хоро­шенько ее выбранили.

К числу послед­них сле­дует прежде всего при­чис­лить рас­по­ря­ди­те­лей цирка. И в самом деле, если при­нять в рас­чет пред­сто­я­щее вечер­нее пред­став­ле­ние и ожи­да­е­мую на него пуб­лику, – метель легко могла повре­дить делу. Мас­ле­ница бес­спорно вла­деет таин­ствен­ной силой про­буж­дать в душе чело­века чув­ство долга к упо­треб­ле­нию бли­нов, услаж­де­нию себя уве­се­ле­ни­ями и зре­ли­щами вся­кого рода; но, с дру­гой сто­роны, известно также из опыта, что чув­ство долга может ино­гда пасо­вать и слаб­нуть от при­чин, несрав­ненно менее достой­ных, чем пере­мена погоды. Как бы там ни было, метель коле­бала успех вечер­него пред­став­ле­ния; рож­да­лись даже неко­то­рые опа­се­ния, что если погода к восьми часам не улуч­шится, – касса цирка суще­ственно пострадает.

Так или почти так рас­суж­дал режис­сер цирка, про­во­жая гла­зами пуб­лику, тес­нив­шу­юся у выхода. Когда двери на пло­щадь были заперты, он напра­вился через залу к конюшням.

В зале цирка успели уже поту­шить газ. Про­ходя между барье­ром и пер­вым рядом кре­сел, режис­сер мог раз­ли­чить сквозь мрак только арену цирка, обо­зна­чав­шу­юся круг­лым мутно-жел­то­ва­тым пят­ном; осталь­ное все: опу­стев­шие ряды кре­сел, амфи­те­атр, верх­ние гале­реи – ухо­дило в тем­ноту, местами неопре­де­ленно чер­нея, местами про­па­дая в туман­ной мгле, крепко про­пи­тан­ной кисло-слад­ким запа­хом конюшни, амми­ака, сырого песку и опи­лок. Под купо­лом воз­дух так уже сгу­щался, что трудно было раз­ли­чать очер­та­ние верх­них окон; затем­нен­ные сна­ружи пас­мур­ным небом, залеп­лен­ные напо­ло­вину сне­гом, они про­гля­ды­вали вовнутрь, как сквозь кисель, сооб­щая настолько свету, чтобы ниж­ней части цирка при­дать еще больше сумрака. Во всем этом обшир­ном тем­ном про­стран­стве свет резко про­хо­дил только золо­ти­стой про­доль­ной полос­кой между поло­вин­ками дра­пи­ровки, нис­па­дав­шей под оркест­ром; он лучом вре­зы­вался в туч­ный воз­дух, про­па­дал и снова появ­лялся на про­ти­во­по­лож­ном конце у выхода, играя на позо­лоте и мали­но­вом бар­хате сред­ней ложи.

За дра­пи­ров­кой, про­пус­кав­шей свет, раз­да­ва­лись голоса, слы­шался лоша­ди­ный топот; к ним время от вре­мени при­со­еди­нялся нетер­пе­ли­вый лай уче­ных собак, кото­рых запи­рали, как только окан­чи­ва­лось пред­став­ле­ние. Там теперь сосре­до­то­чи­ва­лась жизнь шум­ного пер­со­нала, оду­шев­ляв­шего пол­часа тому назад арену цирка во время утрен­него пред­став­ле­ния. Там только горел теперь газ, осве­щая кир­пич­ные стены, наскоро забе­лен­ные изве­стью. У осно­ва­ния их, вдоль закруг­лен­ных кори­до­ров, гро­моз­ди­лись сло­жен­ные деко­ра­ции, рас­пис­ные барьеры и табу­реты, лест­ницы, носилки с тюфя­ками и ков­рами, свертки цвет­ных фла­гов; при свете газа четко обри­со­вы­ва­лись висев­шие на сте­нах обручи, пере­ви­тые яркими бумаж­ными цве­тами или закле­ен­ные тон­кой китай­ской бума­гой; подле свер­кал длин­ный золо­че­ный шест и выде­ля­лась голу­бая, шитая блест­ками, зана­веска, укра­шав­шая под­порку во время тан­це­ва­ния на канате. Сло­вом, тут нахо­ди­лись все те пред­меты и при­спо­соб­ле­ния, кото­рые мгно­венно пере­но­сят вооб­ра­же­ние к людям, пере­ле­та­ю­щим в про­стран­стве, жен­щи­нам, уси­ленно пры­га­ю­щим в обруч, с тем чтобы снова попасть ногами на спину ска­чу­щей лошади, детям, кувыр­ка­ю­щимся в воз­духе или вися­щим на одних нос­ках под куполом.

Несмотря, однако ж, что все здесь напо­ми­нало частые и страш­ные слу­чаи уши­бов, пере­лома ребер и ног, паде­ний, сопря­жен­ных со смер­тью, что жизнь чело­ве­че­ская посто­янно висела здесь на волоске и с нею играли, как с мячи­ком, – в этом свет­лом кори­доре и рас­по­ло­жен­ных в нем убор­ных встре­ча­лись больше лица весе­лые, слы­ша­лись по пре­иму­ще­ству шутки, хохот и посвистыванье.

В глав­ном про­ходе, соеди­няв­шем внут­рен­ний кори­дор с конюш­нями, можно было видеть почти всех лиц труппы. Одни успели уже пере­ме­нить костюм и сто­яли в ман­ти­льях, мод­ных шляп­ках, пальто и пиджа­ках; дру­гим уда­лось только смыть румяна и белила и наскоро набро­сить пальто, из-под кото­рого выгля­ды­вали ноги, обтя­ну­тые в цвет­ное трико и обу­тые в баш­маки, шитые блест­ками; тре­тьи не торо­пи­лись и кра­со­ва­лись в пол­ном костюме, как были во время представления.

Между послед­ними осо­бен­ное вни­ма­ние обра­щал на себя неболь­шого роста чело­век, обтя­ну­тый от груди до ног в поло­са­тое трико с двумя боль­шими бабоч­ками, наши­тыми на груди и на спине. По лицу его, густо зама­зан­ному бели­лами, с бро­вями, пер­пен­ди­ку­лярно выве­ден­ными попе­рек лба, и крас­ными круж­ками на щеках, невоз­можно было бы ска­зать, сколько ему лет, если бы он не снял с себя парика, как только окон­чи­лось пред­став­ле­ние, и не обна­ру­жил этим широ­кой лысины, про­хо­див­шей через всю голову.

Он заметно обхо­дил това­ри­щей, не вме­ши­вался в их раз­го­воры. Он не заме­чал, как мно­гие из них под­тал­ки­вали друг друга лок­тем и шут­ливо под­ми­ги­вали, когда он про­хо­дил мимо.

При виде вошед­шего режис­сера он попя­тился, быстро отвер­нулся и сде­лал несколько шагов к убор­ным; но режис­сер поспе­шил оста­но­вить его.

– Эдвардс, пого­дите минутку; успе­ете еще раз­деться! – ска­зал режис­сер, вни­ма­тельно погля­ды­вая на кло­уна, кото­рый оста­но­вился, но, по-види­мому, неохотно это сде­лал. – Подо­ждите, прошу вас; мне надо только пере­го­во­рить с фрау Браун… Где мадам Браун? Позо­вите ее сюда… А, фрау Браун! – вос­клик­нул режис­сер, обра­тясь к малень­кой хро­мой, уже немо­ло­дой жен­щине, в салопе, также немо­ло­дых лет, и шляпке, еще старше салопа.

Фрау Браун подо­шла не одна: ее сопро­вож­дала девочка лет пят­на­дцати, худень­кая, с тон­кими чер­тами лица и пре­крас­ными выра­зи­тель­ными глазами.

Читайте также:  Презентация на тему сказка в музыке 8 класс

Она также была бедно одета.

– Фрау Браун, – тороп­ливо заго­во­рил режис­сер, бро­сая снова испы­ту­ю­щий взгляд на кло­уна Эдвардса, – гос­по­дин дирек­тор недо­во­лен сего­дня вами – или, все равно, вашей доче­рью; – очень недо­во­лен. Ваша дочь сего­дня три раза упала и тре­тий раз так неловко, что пере­пу­гала публику!

– Я сама испу­га­лась, – тихим голо­сом про­из­несла фрау Браун, – мне пока­за­лось, Маль­хен упала на бок…

– А, па-па-ли-па! Надо больше репе­ти­ро­вать, вот что! Дело в том, что так невоз­можно; полу­чая за вашу дочь сто два­дцать руб­лей в месяц жалованья…

– Но, гос­по­дин режис­сер, Бог сви­де­тель, во всем вино­вата лошадь; она посто­янно сби­ва­ется с такта; когда Маль­хен прыг­нула в обруч, – лошадь опять пере­ме­нила ногу и Маль­хен упала… вот все видели, все то же скажут…

Источник

Гуттаперчевый мальчик. Д. В. Григорович

Повесть Д. В. Григоровича «Гуттаперчевый мальчик» с иллюстрациями В. Панова

Содержание

«. Когда я родился — я заплакал; впоследствии каждый прожитой день объяснял мне, почему я заплакал, когда родился. »

Метель! Метель!! И как это вдруг! Как неожиданно!! А до того времени стояла прекрасная погода. В полдень слегка морозило; солнце, ослепительно сверкая по снегу и заставляя всех щуриться, прибавляло к веселости и пестроте уличного петербургского населения, праздновавшего пятый день масленицы. Так продолжалось почти до трех часов, до начала сумерек, и вдруг налетела туча, поднялся ветер и снег повалил с такою густотою, что в первые минуты ничего нельзя было разобрать на улице.

Суета и давка особенно чувствовались на площади против цирка. Публика, выходившая после утреннего представления, едва могла пробираться в толпе, валившей с Царицына Луга, где были балаганы. Люди, лошади, сани, кареты — все смешалось. Посреди шума раздавались со всех концов нетерпеливые возгласы, слышались недовольные, ворчливые замечания лиц, застигнутых врасплох метелью. Нашлись даже такие, которые тут же не на шутку рассердились и хорошенько ее выбранили.

К числу последних следует прежде всего причислить распорядителей цирка. И в самом деле, если принять в расчет предстоящее вечернее представление и ожидаемую на него публику, — метель легко могла повредить делу. Масленица бесспорно владеет таинственной силой пробуждать в душе человека чувство долга к употреблению блинов, услаждению себя увеселениями и зрелищами всякого рода; но, с другой стороны, известно также из опыта, что чувство долга может иногда пасовать и слабнуть от причин, несравненно менее достойных, чем перемена погоды. Как бы там ни было, метель колебала успех вечернего представления; рождались даже некоторые опасения, что если погода к восьми часам не улучшится, — касса цирка существенно пострадает.

Так или почти так рассуждал режиссер цирка, провожая глазами публику, теснившуюся у выхода. Когда двери на площадь были заперты, он направился через залу к конюшням.

В зале цирка успели уже потушить газ. Проходя между барьером и первым рядом кресел, режиссер мог различить сквозь мрак только арену цирка, обозначавшуюся круглым мутно-желтоватым пятном; остальное все: опустевшие ряды кресел, амфитеатр, верхние галереи — уходили в темноту, местами неопределенно чернея, местами пропадая в туманной мгле, крепко пропитанной кисло-сладким запахом конюшни, амьяка, сырого песку и опилок. Под куполом воздух так уже сгущался, что трудно было различать очертание верхних окон; затемненные снаружи пасмурным небом, залепленные наполовину снегом, они проглядывали вовнутрь как сквозь кисель, сообщая настолько свету, чтобы нижней части цирка придать еще больше сумрака. Во всем этом обширном темном пространстве свет резко проходил только золотистой продольной полоской между половинками драпировки, ниспадавшей под оркестром; он лучом врезывался в тучный воздух, пропадал и снова появлялся на противоположном конце у выхода, играя на позолоте и малиновом бархате средней ложи.

За драпировкой, пропускавшей свет, раздавались голоса, слышался лошадиный топот; к ним время от времени присоединялся нетерпеливый лай ученых собак, которых запирали, как только оканчивалось представление. Там теперь сосредоточивалась жизнь шумного персонала, одушевлявшего полчаса тому назад арену цирка во время утреннего представления. Там только горел теперь газ, освещая кирпичные стены, наскоро забеленные известью. У основания их, вдоль закругленных коридоров, громоздились сложенные декорации, расписные барьеры и табуреты, лестницы, носилки с тюфяками и коврами, свертки цветных флагов; при свете газа четко обрисовывались висевшие на стенах обручи, перевитые яркими бумажными цветами или заклеенные тонкой китайской бумагой; подле сверкал длинный золоченый шест и выделялась голубая, шитая блестками, занавеска, украшавшая подпорку во время танцевания на канате. Словом, тут находились все те предметы и приспособления, которые мгновенно переносят воображение к людям, перелетающим в пространстве, женщинам, усиленно прыгающим в обруч, с тем чтобы снова попасть ногами на спину скачущей лошади, детям, кувыркающимся в воздухе или висящим на одних носках под куполом.

Несмотря, однако ж, что все здесь напоминало частые и страшные случаи ушибов, перелома ребер и ног, падений, сопряженных со смертью, что жизнь человеческая постоянно висела здесь на волоске и с нею играли как с мячиком, — в этом светлом коридоре и расположенных в нем уборных встречались больше лица веселые, слышались по преимуществу шутки, хохот и посвистыванье.

В главном проходе, соединявшем внутренний коридор с конюшнями, можно было видеть почти всех лиц труппы. Одни успели уже переменить костюм и стояли в мантильях, модных шляпках, пальто и пиджаках; другим удалось только смыть румяна и белила и наскоро набросить пальто, из-под которого выглядывали ноги, обтянутые в цветное трико и обутые в башмаки, шитые блестками; третьи не торопились и красовались в полном костюме, как были во время представления.

Между последними особенное внимание обращал на себя небольшого роста человек, обтянутый от груди до ног в полосатое трико с двумя большими бабочками, нашитыми на груди и на спине. По лицу его, густо замазанному белилами, с бровями, перпендикулярно выведенными поперек лба, и красными кружками на щеках, невозможно было бы сказать, сколько ему лет, если бы он не снял с себя парика, как только окончилось представление, и не обнаружил этим широкой лысины, проходившей через всю голову.

Читайте также:  Сказки шамана мультфильм все

Он заметно обходил товарищей, не вмешивался в их разговоры. Он не замечал, как многие из них подталкивали друг друга локтем и шутливо подмигивали, когда он проходил мимо.

При виде вошедшего режиссера он попятился, быстро отвернулся и сделал несколько шагов к уборным; но режиссер поспешил остановить его.

— Эдвардс, погодите минутку; успеете еще раздеться! — сказал режиссер, внимательно поглядывая на клоуна, который остановился, но, по-видимому, неохотно это сделал, — подождите, прошу вас; мне надо только переговорить с фрау Браун. Где мадам Браун? Позовите ее сюда. А, фрау Браун! — воскликнул режиссер, обратясь к маленькой хромой, уже не молодой женщине, в салопе, также не молодых лет, и шляпке, еще старше салопа.

Фрау Браун подошла не одна: ее сопровождала девочка лет пятнадцати, худенькая, с тонкими чертами лица и прекрасными выразительными глазами.

Она также была бедно одета.

— Фрау Браун, — торопливо заговорил режиссер, бросая снова испытующий взгляд на клоуна Эдвардса, — господин директор недоволен сегодня вами — или, все равно, вашей дочерью; очень недоволен. Ваша дочь сегодня три раза упала и третий раз так неловко, что перепугала публику.

Я сама испугалась, — тихим голосом произнесла фрау Браун, — мне показалось, Мальхен упала на бок.

— А, па-па-ли-па! Надо больше репетировать, вот что! Дело в том, что так невозможно; получая за вашу дочь сто двадцать рублей в месяц жалованья.

— Но, господин режиссер, бог свидетель, во всем виновата лошадь; она постоянно сбивается с такта; когда Мальхен прыгнула в обруч — лошадь опять переменила ногу, и Мальхен упала. вот все видели, все то же скажут.

Все видели — это правда: но все молчали. Молчала также виновница этого объяснения; она ловила случай, когда режиссер не смотрел на нее, и робко на него поглядывала.

— Дело известное, всегда в таких случаях лошадь виновата, — сказал режиссер. — Ваша дочь будет, однако ж, на ней ездить сегодня вечером.

— Но она вечером не работает.

— Будет работать, сударыня! Должна работать. — раздраженно проговорил режиссер. — Вас нет в расписании, это правда, — подхватил он, указывая на писаный лист бумаги, привешенный к стене над доскою, усыпанной мелом и служащей артистам для обтирания подошв перед выходом на арену, — но это все равно; жонглер Линд внезапно захворал, ваша дочь займет его номер.

— Я думала дать ей отдохнуть сегодня вечером, — проговорила фрау Браун, окончательно понижая голос, — теперь масленица: играют по два раза в день; девочка очень устала.

— На это есть первая неделя поста, сударыня; и, наконец, в контракте ясно, кажется, сказано: «артисты обязаны играть ежедневно и заменять друг друга в случае болезни». Кажется, ясно: и, наконец, фрау Браун: получая за вашу дочь ежемесячно сто двадцать рублей, стыдно, кажется, говорить об этом; именно стыдно.

Отрезав таким образом, режиссер повернулся к ней спиною. Но прежде чем подойти к Эдвардсу, он снова обвел его испытующим взглядом.

Притупленный вид и вообще вся фигура клоуна, с его бабочками на спине и на груди, не предвещали на опытный глаз ничего хорошего; они ясно указывали режиссеру, что Эдвардс вступил в период тоски, после чего он вдруг начинал пить мертвую; и тогда уже прощай все расчеты на клоуна — расчеты самые основательные, если принять во внимание, что Эдвардс был в труппе первым сюжетом, первым любимцем публики, первым потешником, изобретавшим чуть ли не каждое представление что-нибудь новое, заставлявшее зрителей смеяться до упаду и хлопать до неистовства. Словом, он был душою цирка, главным его украшением, главной приманкой.

Боже мой, что мог бы сказать Эдвардс в ответ товарищам, часто хваставшим перед ним тем, что их знала публика и что они бывали в столицах Европы! Не было цирка в любом большом городе от Парижа до Константинополя, от Копенгагена до Палермо, где бы не хлопали Эдвардсу, где бы не печатали на афишах его изображение в костюме с бабочками! Он один мог заменять целую труппу: был отличным наездником, эквилибристом, гимнастом, жонглером, мастером дрессировать ученых лошадей, собак, обезьян, голубей, а как клоун, как потешник — не знал себе соперника. Но припадки тоски в связи с запоем преследовали его повсюду.

Все тогда пропадало. Он всегда предчувствовал приближение болезни; тоска, овладевавшая им, была ничего больше, как внутреннее сознание бесполезности борьбы; он делался угрюмым, несообщительным. Гибкий, как сталь, человек превращался в тряпку, — чему втайне радовались его завистники и что пробуждало сострадание между теми из главных артистов, которые признавали его авторитет и любили его; последних, надо сказать, было не много. Самолюбие большинства было всегда более или менее задето обращением Эдвардса, никогда не соблюдавшего степеней и отличий; первый ли сюжет, являвшийся в труппу с известным именем, простой ли смертный темного происхождения, — для него было безразлично. Он явно даже предпочитал последних.

Когда он был здоров, его постоянно можно было видеть с каким-нибудь ребенком из труппы; за неимением такого, он возился с собакой, обезьяной, птицей и т. д.; привязанность его рождалась всегда как-то вдруг, но чрезвычайно сильно. Он всегда отдавался ей тем упорнее, чем делался молчаливее с товарищами, начинал избегать с ними встреч и становился все более и более сумрачным.

В этот первый период болезни управление цирка могло еще на него рассчитывать. Представления не успевали еще утрачивать над ним своего действия. Выходя из уборной в трико с бабочками, в рыжем парике, набеленный и нарумяненный, с перпендикулярно наведенными бровями, он видимо еще бодрился, присоединяясь к товарищам и приготовляясь к выходу на арену.

Прислушиваясь к первым взрывам аплодисментов, крикам: браво! — звукам оркестра, — он постепенно как бы оживал, воодушевлялся, и стоило режиссеру крикнуть: клоуны, вперед. — он стремительно вылетал на арену, опережая товарищей; и уже с этой минуты, посреди взрывов хохота и восторженных браво! — неумолкаемо раздавались его плаксивые возгласы, и быстро, до ослепления, кувыркалось его тело, сливаясь при свете газа в одно круговое непрерывное сверкание.

Читайте также:  Проект сказки бажова в иллюстрациях художников палеха

Но кончалось представление, тушили газ — и все как рукой сымало! Без костюма, без белил и румян Эдвардс представлялся только скучающим человеком, старательно избегавшим разговоров и столкновений. Так продолжалось несколько дней, после чего наступала самая болезнь; тогда ничего уже не помогало; он все тогда забывал; забывал свои привязанности, забывал самый цирк, который, с его освещенной ареной и хлопающей публикой, заключал в себе все интересы его жизни. Он исчезал даже совсем из цирка; все пропивалось; пропивалось накопленное жалованье, пропивалось не только трико с бабочками, но даже парик и башмаки, шитые блестками.

Понятно теперь, отчего режиссер, следивший еще с начала масленицы за возраставшим унынием клоуна, поглядывал на него с таким беспокойством. Подойдя к нему и бережно взяв его под руку, он отвел его в сторону.

— Эдвардс, — произнес он, понижая голос и совершенно дружественным тоном, — сегодня у нас пятница; остались суббота и воскресенье — всего два дня! Что стоит переждать, а. Прошу вас об этом; директор также просит. Подумайте, наконец, о публике! Вы знаете, как она вас любит!! Два дня всего! — прибавил он, схватывая его руку и принимаясь раскачивать ее из стороны в сторону. — Кстати, вы что-то хотели сказать мне о гуттаперчевом мальчике, — подхватил он, очевидно более с целью развлечь Эдвардса, так как ему было известно, что клоун в последнее время выражал особенную заботливость к мальчику, что служило также знаком приближавшейся болезни, — вы говорили, он стал как будто слабее работать. Мудреного нет: мальчик в руках такого болвана, такого олуха, который может только его испортить! Что же с ним?

Эдвардс, не говоря ни слова, тронул себя ладонью по крестцу, потом похлопал по груди.

— И там и здесь нехорошо у мальчика, — сказал он, отводя глаза в сторону.

— Нам невозможно, однако ж, от него теперь отказаться; он на афишке; некем заменить до воскресенья; два дня пускай еще поработает; там может отдохнуть, — сказал режиссер.

— Может также не выдержать, — глухо возразил клоун.

— Вы бы только выдержали, Эдвардс! Вы бы только нас не оставили! — живо и даже с нежностью в голосе подхватил режиссер, принимаясь снова раскачивать руку Эдвардса.

Но клоун ответил сухим пожатием, отвернулся и медленно пошел раздеваться.

Он остановился, однако ж, проходя мимо уборной гуттаперчевого мальчика, или, вернее, уборной акробата Беккера, так как мальчик был только его воспитанником.

Гуттаперчевый мальчик

Отворив дверь, Эдвардс вошел в крошечную низкую комнату, расположенную под первой галереей для зрителей; нестерпимо было в ней от духоты и жары; к конюшенному воздуху, разогретому газом, присоединялся запах табачного дыма, помады и пива; с одной стороны красовалось зеркальце в деревянной раме, обсыпанной пудрой; подле, на стене, оклеенной обоями, лопнувшими по всем щелям, висело трико, имевшее вид содранной человеческой кожи; дальше, на деревянном гвозде, торчала остроконечная войлочная шапка с павлиньим пером на боку; несколько цветных камзолов, шитых блестками, и часть мужской обыденной одежды громоздились в углу на столе. Мебель дополнялась еще столом и двумя деревянными стульями. На одном сидел Беккер — совершенное подобие Голиафа. Физическая сила сказывалась в каждом его мускуле, толстой перевязке костей, коротенькой шее с надутыми венами, маленькой круглой голове, завитой вкрутую и густо напомаженной. Он казался не столько отлитым в форму, сколько вырубленным из грубого материала, и притом грубым инструментом; хотя ему было на вид лет под сорок, — он казался тяжеловесным и неповоротливым — обстоятельство, нисколько не мешавшее ему считать себя первым красавцем в труппе и думать, что при появлении его на арене, в трико телесного цвета, он приводит в сокрушение женские сердца. Беккер снял уже костюм, но был еще в рубашке и, сидя на стуле, прохлаждал себя кружкою пива.

Он поднял глаза тогда только, как Эдвардс вошел в уборную.

— Чего надо? — неприветливо произнес Беккер, поглядывая не то сердито, не то насмешливо на клоуна.

— Полно, Карл, — возразил Эдвардс задобривающим голосом, и видно было, что требовалось на это с его стороны некоторое усилие, — ты лучше вот что: дай-ка мне до семи часов мальчика; я бы погулял с ним до представления. Повел бы его на площадь поглядеть на балаганы.

Лицо мальчика заметно оживилось, но он не смел этого явно выказать.

— Не надо, — сказал Беккер, — не пущу; он сегодня худо работал.

В глазах мальчика блеснули слезы; взглянув украдкой на Беккера, он поспешил раскрыть их, употребляя все свои силы, чтобы тот ничего не приметил.

— Он вечером лучше будет работать, — продолжал задобривать Эдвардс. — Послушай-ка, я вот что скажу: пока мальчик будет простывать и одеваться, — я велю принести из буфета пива.

— И без того есть! — грубо перебил Беккер.

— Ну, как хочешь; а только мальчику было бы веселее; при нашей работе скучать не годится; сам знаешь: веселость придает силу и бодрость.

— Это уж мое дело! — отрезал Беккер, очевидно бывший не в духе.

Эдвардс больше не возражал. Он взглянул еще раз на мальчика, продолжавшего делать усилия, чтобы не заплакать, покачал головою и вышел из уборной.

Глядя, как они выходили на улицу, воображению невольно представлялся тщедушный, неоперившийся цыпленок, сопровождаемый огромным откормленным боровом.

Минуту спустя цирк совсем опустел; оставались только конюхи, начинавшие чистить лошадей для вечернего представления.

Источник

Познавательное и интересное