Рассказ о любви бунин темные аллеи

Сказки

Темные аллеи

Иван Бунин
Тёмные аллеи

ТЁМНЫЕ АЛЛЕИ

В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими чёрными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казённая почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, серьёзный и темноликий, с редкой смоляной бородой, похожий на старинного разбойника, а в тарантасе стройный старик военный в большом картузе и в николаевской серой шинели с бобровым стоячим воротником, ещё чернобровый, но с белыми усами, которые соединялись с такими же бакенбардами; подбородок у него был пробрит и вся наружность имела то сходство с Александром II, которое столь распространено было среди военных в пору его царствования; взгляд был тоже вопрошающий, строгий и вместе с тем усталый.

Когда лошади стали, он выкинул из тарантаса ногу в военном сапоге с ровным голенищем и, придерживая руками в замшевых перчатках полы шинели, взбежал на крыльцо избы.

Тотчас вслед за тем в горницу вошла темноволосая, тоже чернобровая и тоже ещё красивая не по возрасту женщина, похожая на пожилую цыганку, с тёмным пушком на верхней губе и вдоль щёк, лёгкая на ходу, но полная, с большими грудями под красной кофточкой, с треугольным, как у гусыни, животом под чёрной шерстяной юбкой.

Приезжий мельком глянул на её округлые плечи и на лёгкие ноги в красных поношенных татарских туфлях и отрывисто, невнимательно ответил:

— Самовар. Хозяйка тут или служишь?

— Хозяйка, ваше превосходительство.

— Сама, значит, держишь?

— Что ж так? Вдова, что ли, что сама ведёшь дело?

— Не вдова, ваше превосходительство, а надо же чем-нибудь жить. И хозяйствовать я люблю.

— Так, так. Это хорошо. И как чисто, приятно у тебя.

Женщина всё время пытливо смотрела на него, слегка щурясь.

Он быстро выпрямился, раскрыл глаза и покраснел.

— Тридцать, Николай Алексеевич. Мне сейчас сорок восемь, а вам под шестьдесят, думаю?

— Вроде этого… Боже мой, как странно!

— Что странно, сударь?

— Но все, все… Как ты не понимаешь!

Усталость и рассеянность его исчезли, он встал и решительно заходил по горнице, глядя в пол. Потом остановился и, краснея сквозь седину, стал говорить:

— Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не осталась при господах?

— Мне господа вскоре после вас вольную дали.

— Долго рассказывать, сударь.

— Замужем, говоришь, не была?

— Почему? При такой красоте, которую ты имела?

— Не могла я этого сделать.

— Отчего не могла? Что ты хочешь сказать?

— Что ж тут объяснять. Небось, помните, как я вас любила.

Он покраснел до слёз и, нахмурясь, опять зашагал.

Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся:

— Ведь не могла же ты любить меня весь век!

— Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть.

— А! Всё проходит. Все забывается.

— Всё проходит, да не все забывается.

И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил:

— Лишь бы бог меня простил. А ты, видно, простила.

Она подошла к двери и приостановилась:

— Нет, Николай Алексеевич, не простила. Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было у меня ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя. Ну, да что вспоминать, мёртвых с погоста не носят.

Она подошла и поцеловала у пего руку, он поцеловал у неё.

Когда поехали дальше, он хмуро думал: «Да, как прелестна была! Волшебно прекрасна!» Со стыдом вспоминал свои последние слова и то, что поцеловал у ней руку, и тотчас стыдился своего стыда. «Разве неправда, что она дала мне лучшие минуты жизни?»

К закату проглянуло бледное солнце. Кучер гнал рысцой, все меняя чёрные колеи, выбирая менее грязные и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьёзной грубостью:

— А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать её?

— Это ничего не значит.

— Да, да, пеняй на себя… Погоняй, пожалуйста, как бы не опоздать нам к поезду…

Низкое солнце жёлто светило на пустые поля, лошади ровно шлёпали по лужам. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув чёрные брови, и думал:

«Да, пеняй на себя. Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные! «Кругом шиповник алый цвёл, стояли тёмных лип аллеи…» Но, боже мой, что же было бы дальше? Что, если бы я не бросил её? Какой вздор! Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей?»

Источник

Иван Бунин — Темные аллеи: Рассказ

В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими черными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казенная почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, серьезный и темноликий, с редкой смоляной бородой, похожий на старинного разбойника, а в тарантасе стройный старик-военный в большом картузе и в николаевской серой шинели с бобровым стоячим воротником, еще чернобровый, но с белыми усами, которые соединялись с такими же бакенбардами; подбородок у него был пробрит и вся наружность имела то сходство с Александром II, которое столь распространено было среди военных в пору его царствования; взгляд был тоже вопрошающий, строгий и вместе с тем усталый.

Когда лошади стали, он выкинул из тарантаса ногу в военном сапоге с ровным голенищем и, придерживая руками в замшевых перчатках полы шинели, взбежал на крыльцо избы.

— Налево, ваше превосходительство, — грубо крикнул с козел кучер, и он, слегка нагнувшись на пороге от своего высокого роста, вошел в сенцы, потом в горницу налево.

В горнице было тепло, сухо и опрятно: новый золотистый образ в левом углу, под ним покрытый чистой суровой скатертью стол, за столом чисто вымытые лавки; кухонная печь, занимавшая дальний правый угол, ново белела мелом; ближе стояло нечто вроде тахты, покрытой пегими попонами, упиравшейся отвалом в бок печи; из-за печной заслонки сладко пахло щами — разварившейся капустой, говядиной и лавровым листом.

Приезжий сбросил на лавку шинель и оказался еще стройнее в одном мундире и в сапогах, потом снял перчатки и картуз и с усталым видом провел бледной худой рукой по голове — седые волосы его с начесами на висках к углам глаз слегка курчавились, красивое удлиненное лицо с темными глазами хранило кое-где мелкие следы оспы. В горнице никого не было, и он неприязненно крикнул, приотворив дверь в сенцы:

Читайте также:  Придумать кроссворд по литературе 3 класс по сказкам

Тотчас вслед за тем в горницу вошла темноволосая, тоже чернобровая и тоже еще красивая не по возрасту женщина, похожая на пожилую цыганку, с темным пушком на верхней губе и вдоль щек, легкая на ходу, но полная, с большими грудями под красной кофточкой, с треугольным, как у гусыни, животом под черной шерстяной юбкой.

— Добро пожаловать, ваше превосходительство, — сказала она. — Покушать изволите или самовар прикажете?

Приезжий мельком глянул на ее округлые плечи и на легкие ноги в красных поношенных татарских туфлях и отрывисто, невнимательно ответил:

— Самовар. Хозяйка тут или служишь?

— Хозяйка, ваше превосходительство.

— Сама, значит, держишь?

— Что ж так? Вдова, что ли, что сама ведешь дело?

— Не вдова, ваше превосходительство, а надо же чем-нибудь жить. И хозяйствовать я люблю.

— Так, так. Это хорошо. И как чисто, приятно у тебя.

Женщина все время пытливо смотрела на него, слегка щурясь.

— И чистоту люблю, — ответила она. — Ведь при господах выросла, как не уметь прилично себя держать, Николай Алексеевич.

Он быстро выпрямился, раскрыл глаза и покраснел.

— Надежда! Ты? — сказал он торопливо.

— Я, Николай Алексеевич, — ответила она.

— Боже мой, боже мой! — сказал он, садясь на лавку и в упор глядя на нее. — Кто бы мог подумать! Сколько лет мы не видались? Лет тридцать пять?

— Тридцать, Николай Алексеевич. Мне сейчас сорок восемь, а вам под шестьдесят, думаю?

— Вроде этого… Боже мой, как странно!

— Что странно, сударь?

— Но все, все… Как ты не понимаешь!

Усталость и рассеянность его исчезли, он встал и решительно заходил по горнице, глядя в пол. Потом остановился и, краснея сквозь седину, стал говорить:

— Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не осталась при господах?

— Мне господа вскоре после вас вольную дали.

— Долго рассказывать, сударь.

— Замужем, говоришь, не была?

— Почему? При такой красоте, которую ты имела?

— Не могла я этого сделать.

— Отчего не могла? Что ты хочешь сказать?

— Что ж тут объяснять. Небось помните, как я вас любила.

Он покраснел до слез и, нахмурясь, опять зашагал.

— Все проходит, мой друг, — забормотал он. — Любовь, молодость — все, все. История пошлая, обыкновенная. С годами все проходит. Как это сказано в книге Иова? «Как о воде протекшей будешь вспоминать».

— Что кому бог дает, Николай Алексеевич. Молодость у всякого проходит, а любовь — другое дело.

Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся:

— Ведь не могла же ты любить меня весь век!

— Значит, могла. Сколько ни проходило времени, все одним жила. Знала, что давно вас нет прежнего, что для вас словно ничего и не было, а вот… Поздно теперь укорять, а ведь, правда, очень бессердечно вы меня бросили, — сколько раз я хотела руки на себя наложить от обиды от одной, уж не говоря обо всем прочем. Ведь было время, Николай Алексеевич, когда я вас Николенькой звала, а вы меня — помните как? И все стихи мне изволили читать про всякие «темные аллеи», — прибавила она с недоброй улыбкой.

— Ах, как хороша ты была! — сказал он, качая головой. — Как горяча, как прекрасна! Какой стан, какие глаза! Помнишь, как на тебя все заглядывались?

— Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть.

— А! Все проходит. Все забывается.

— Все проходит, да не все забывается.

— Уходи, — сказал он, отворачиваясь и подходя к окну. — Уходи, пожалуйста.

И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил:

— Лишь бы бог меня простил. А ты, видно, простила.

Она подошла к двери и приостановилась:

— Нет, Николай Алексеевич, не простила. Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было у меня ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя. Ну да что вспоминать, мертвых с погоста не носят.

— Да, да, не к чему, прикажи подавать лошадей, — ответил он, отходя от окна уже со строгим лицом. — Одно тебе скажу: никогда я не был счастлив в жизни, не думай, пожалуйста. Извини, что, может быть, задеваю твое самолюбие, но скажу откровенно, — жену я без памяти любил. А изменила, бросила меня еще оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал, — пока рос, каких только надежд на него не возлагал! А вышел негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести… Впрочем, все это тоже самая обыкновенная, пошлая история. Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни.

Она подошла и поцеловала у него руку, он поцеловал у нее.

Когда поехали дальше, он хмуро думал: «Да, как прелестна была! Волшебно прекрасна!» Со стыдом вспоминал свои последние слова и то, что поцеловал у ней руку, и тотчас стыдился своего стыда. «Разве неправда, что она дала мне лучшие минуты жизни?»

К закату проглянуло бледное солнце. Кучер гнал рысцой, все меняя черные колеи, выбирая менее грязные, и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьезной грубостью:

— А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее?

— Баба — ума палата. И все, говорят, богатеет. Деньги в рост дает.

— Это ничего не значит.

— Как не значит! Кому ж не хочется получше пожить! Если с совестью давать, худого мало. И она, говорят, справедлива на это. Но крута! Не отдал вовремя — пеняй на себя.

— Да, да, пеняй на себя… Погоняй, пожалуйста, как бы не опоздать нам к поезду…

Низкое солнце желто светило на пустые поля, лошади ровно шлепали по лужам. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув черные брови, и думал:

«Да, пеняй на себя. Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные! „Кругом шиповник алый цвел, стояли темных лип аллеи…“ Но, боже мой, что же было бы дальше? Что, если бы я не бросил ее? Какой вздор! Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей?» И, закрывая глаза, качал головой.

Читайте также:  Рассказ чехова радость краткое содержание для читательского дневника

Источник

Темные аллеи — Бунин И.А.

I. Темные аллеи

В холод­ное осен­нее нена­стье, на одной из боль­ших туль­ских дорог, зали­той дождями и изре­зан­ной мно­гими чер­ными коле­ями, к длин­ной избе, в одной связи кото­рой была казен­ная поч­то­вая стан­ция, а в дру­гой част­ная гор­ница, где можно было отдох­нуть или пере­но­че­вать, пообе­дать или спро­сить само­вар, под­ка­тил заки­дан­ный гря­зью таран­тас с полу­под­ня­тым вер­хом, тройка довольно про­стых лоша­дей с под­вя­зан­ными от сля­коти хво­стами. На коз­лах таран­таса сидел креп­кий мужик в туго под­по­я­сан­ном армяке, серьез­ный и тем­но­ли­кий, с ред­кой смо­ля­ной боро­дой, похо­жий на ста­рин­ного раз­бой­ника, а в таран­тасе строй­ный ста­рик-воен­ный в боль­шом кар­тузе и в нико­ла­ев­ской серой шинели с боб­ро­вым сто­я­чим ворот­ни­ком, еще чер­но­бро­вый, но с белыми усами, кото­рые соеди­ня­лись с такими же бакен­бар­дами; под­бо­ро­док у него был про­брит, и вся наруж­ность имела то сход­ство с Алек­сан­дром II, кото­рое столь рас­про­стра­нено было среди воен­ных в пору его цар­ство­ва­ния; взгляд был тоже вопро­ша­ю­щий, стро­гий и вме­сте с тем усталый.

Когда лошади стали, он выки­нул из таран­таса ногу в воен­ном сапоге с ров­ным голе­ни­щем и, при­дер­жи­вая руками в зам­ше­вых пер­чат­ках полы шинели, взбе­жал на крыльцо избы.

– Налево, ваше пре­вос­хо­ди­тель­ство! – грубо крик­нул с козел кучер, и он, слегка нагнув­шись на пороге от сво­его высо­кого роста, вошел в сенцы, потом в гор­ницу налево.

В гор­нице было тепло, сухо и опрятно: новый золо­ти­стый образ в левом углу, под ним покры­тый чистой суро­вой ска­тер­тью стол, за сто­лом чисто вымы­тые лавки; кухон­ная печь, зани­мав­шая даль­ний пра­вый угол, ново белела мелом, ближе сто­яло нечто вроде тахты, покры­той пегими попо­нами, упи­рав­шейся отва­лом в бок печи, из-за печ­ной заслонки сладко пахло щами – раз­ва­рив­шейся капу­стой, говя­ди­ной и лав­ро­вым листом.

При­ез­жий сбро­сил на лавку шинель и ока­зался еще строй­нее в одном мун­дире и в сапо­гах, потом снял пер­чатки и кар­туз и с уста­лым видом про­вел блед­ной худой рукой по голове – седые волосы его с наче­сами на вис­ках к углам глаз слегка кур­ча­ви­лись, кра­си­вое удли­нен­ное лицо с тем­ными гла­зами хра­нило кое-где мел­кие следы оспы. В гор­нице никого не было, и он непри­яз­ненно крик­нул, при­от­во­рив дверь в сенцы:

Тот­час вслед за тем в гор­ницу вошла тем­но­во­ло­сая, тоже чер­но­бро­вая и тоже еще кра­си­вая не по воз­расту жен­щина, похо­жая на пожи­лую цыганку, с тем­ным пуш­ком на верх­ней губе и вдоль щек, лег­кая на ходу, но пол­ная, с боль­шими гру­дями под крас­ной коф­точ­кой, с тре­уголь­ным, как у гусыни, живо­том под чер­ной шер­стя­ной юбкой.

– Добро пожа­ло­вать, ваше пре­вос­хо­ди­тель­ство, – ска­зала она. – Поку­шать изво­лите или само­вар прикажете?

При­ез­жий мель­ком гля­нул на ее округ­лые плечи и на лег­кие ноги в крас­ных поно­шен­ных татар­ских туф­лях и отры­ви­сто, невни­ма­тельно ответил:

– Само­вар. Хозяйка тут или служишь?

– Хозяйка, ваше превосходительство.

– Сама, зна­чит, держишь?

– Что ж так? Вдова, что ли, что сама ведешь дело?

– Не вдова, ваше пре­вос­хо­ди­тель­ство, а надо же чем-нибудь жить. И хозяй­ство­вать я люблю.

– Так. Так. Это хорошо. И как чисто, при­ятно у тебя.

Жен­щина все время пыт­ливо смот­рела на него, слегка щурясь.

– И чистоту люблю, – отве­тила она. – Ведь при гос­по­дах выросла, как не уметь при­лично себя дер­жать, Нико­лай Алексеевич.

Он быстро выпря­мился, рас­крыл глаза и покраснел:

– Надежда! Ты? – ска­зал он торопливо.

– Я, Нико­лай Алек­се­е­вич, – отве­тила она.

– Боже мой, Боже мой! – ска­зал он, садясь на лавку и в упор глядя на нее. – Кто бы мог поду­мать! Сколько лет мы не вида­лись? Лет трид­цать пять?

– Трид­цать, Нико­лай Алек­се­е­вич. Мне сей­час сорок восемь, а вам под шесть­де­сят, думаю?

– Вроде этого… Боже мой, как странно!

– Что странно, сударь?

– Но все, все… Как ты не понимаешь!

Уста­лость и рас­се­ян­ность его исчезли, он встал и реши­тельно захо­дил по гор­нице, глядя в пол. Потом оста­но­вился и, крас­нея сквозь седину, стал говорить:

– Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не оста­лась при господах?

– Мне гос­пода вскоре после вас воль­ную дали.

– Долго рас­ска­зы­вать, сударь.

– Заму­жем, гово­ришь, не была?

– Почему? При такой кра­соте, кото­рую ты имела?

– Не могла я этого сделать.

– Отчего же не могла? Что ты хочешь сказать?

– Что ж тут объ­яс­нять. Небось помните, как я вас любила.

Он покрас­нел до слез и, нахму­рясь, опять зашагал.

– Все про­хо­дит, мой друг, – забор­мо­тал он. – Любовь, моло­дость – все, все. Исто­рия пошлая, обык­но­вен­ная. С годами все про­хо­дит. Как это ска­зано в книге Иова? «Как о воде про­тек­шей будешь вспоминать».

– Что кому Бог дает, Нико­лай Алек­се­е­вич. Моло­дость у вся­кого про­хо­дит, а любовь – дру­гое дело.

Он под­нял голову и, оста­но­вясь, болез­ненно усмехнулся:

– Ведь не могла же ты любить меня весь век!

– Зна­чит, могла. Сколько ни про­хо­дило вре­мени, все одним жила. Знала, что давно вас нет преж­него, что для вас словно ничего и не было, а вот… Поздно теперь уко­рять, а ведь, правда, очень бес­сер­дечно вы меня бро­сили, – сколько раз я хотела руки на себя нало­жить от обиды от одной, уж не говоря обо всем про­чем. Ведь было время, Нико­лай Алек­се­е­вич, когда я вас Нико­лень­кой звала, а вы меня – помните как? И все стихи мне изво­лили читать про вся­кие «тем­ные аллеи», – при­ба­вила она с недоб­рой улыбкой.

– Ах, как хороша ты была! – ска­зал он, качая голо­вой. – Как горяча, как пре­красна! Какой стан, какие глаза! Пом­нишь, как на тебя все заглядывались?

– Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою кра­соту, свою горячку. Как же можно такое забыть.

– А! Все про­хо­дит. Все забывается.

– Все про­хо­дит, да не все забывается.

– Уходи, – ска­зал он, отво­ра­чи­ва­ясь и под­ходя к окну. – Уходи, пожалуйста.

И, вынув пла­ток и при­жав его к гла­зам, ско­ро­го­вор­кой прибавил:

– Лишь бы Бог меня про­стил. А ты, видно, простила.

Она подо­шла к двери и приостановилась:

– Нет, Нико­лай Алек­се­е­вич, не про­стила. Раз раз­го­вор наш кос­нулся до наших чувств, скажу прямо: про­стить я вас нико­гда не могла. Как не было ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и про­стить мне вас нельзя. Ну да что вспо­ми­нать, мерт­вых с пого­ста не носят.

– Да, да, не к чему, при­кажи пода­вать лоша­дей, – отве­тил он, отходя от окна уже со стро­гим лицом. – Одно тебе скажу: нико­гда я не был счаст­лив в жизни, не думай, пожа­луй­ста. Извини, что, может быть, заде­ваю твое само­лю­бие, но скажу откро­венно – жену я без памяти любил. А изме­нила, бро­сила меня еще оскор­би­тель­ней, чем я тебя. Сына обо­жал – пока рос, каких только надежд на него не воз­ла­гал! А вышел него­дяй, мот, наг­лец, без сердца, без чести, без сове­сти… Впро­чем, все это тоже самая обык­но­вен­ная, пошлая исто­рия. Будь здо­рова, милый друг. Думаю, что и я поте­рял в тебе самое доро­гое, что имел в жизни.

Читайте также:  Рассказ моя будущая профессия программист

Она подо­шла и поце­ло­вала у него руку, он поце­ло­вал у нее.

Когда поехали дальше, он хмуро думал: «Да, как пре­лестна была! Вол­шебно пре­лестна!» Со сты­дом вспо­ми­нал свои послед­ние слова и то, что поце­ло­вал у ней руку и тот­час сты­дился сво­его стыда. «Разве неправда, что она дала мне луч­шие минуты жизни?»

К закату про­гля­нуло блед­ное солнце. Кучер гнал рыс­цой, все меняя чер­ные колеи, выби­рая менее гряз­ные, и тоже что-то думал. Нако­нец ска­зал с серьез­ной грубостью:

– А она, ваше пре­вос­хо­ди­тель­ство, все гля­дела в окно, как мы уез­жали. Верно, давно изво­лите знать ее?

– Баба – ума палата. И все, гово­рят, бога­теет. Деньги в рост дает.

– Это ничего не значит.

– Как не зна­чит! Кому ж не хочется получше пожить! Если с сове­стью давать, худого мало. И она, гово­рят, спра­вед­лива на это. Но крута! Не отдал вовремя – пеняй на себя.

– Да, да, пеняй на себя… Пого­няй, пожа­луй­ста, как бы не опоз­дать нам к поезду…

Низ­кое солнце желто све­тило на пустые поля, лошади ровно шле­пали по лужам. Он гля­дел на мель­кав­шие под­ковы, сдви­нув чер­ные брови, и думал:

«Да, пеняй на себя. Да, конечно, луч­шие минуты. И не луч­шие, а истинно вол­шеб­ные! „Кру­гом шипов­ник алый цвел, сто­яли тем­ных лип аллеи…“ Но, боже мой, что же было бы дальше? Что, если бы я не бро­сил ее? Какой вздор! Эта самая Надежда не содер­жа­тель­ница посто­я­лой гор­ницы, а моя жена, хозяйка моего петер­бург­ского дома, мать моих детей?»

Источник

Сборник рассказов «Темные аллеи».

Темные аллеи.

В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими черными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казенная почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, серьезный и темноликий, с редкой смоляной бородой, похожий на старинного разбойника, а в тарантасе стройный старик военный в большом картузе и в николаевской серой шинели с бобровым стоячим воротником, еще чернобровый, но с белыми усами, которые соединялись с такими же бакенбардами; подбородок у него был пробрит и вся наружность имела то сходство с Александром II, которое столь распространено было среди военных в пору его царствования; взгляд был тоже вопрошающий, строгий и вместе с тем усталый.

Когда лошади стали, он выкинул из тарантаса ногу в военном сапоге с ровным голенищем и, придерживая руками в замшевых перчатках полы шинели, взбежал на крыльцо избы.

Тотчас вслед за тем в горницу вошла темноволосая, тоже чернобровая и тоже еще красивая не по возрасту женщина, похожая на пожилую цыганку, с темным пушком на верхней губе и вдоль щек, легкая на ходу, но полная, с большими грудями под красной кофточкой, с треугольным, как у гусыни, животом под черной шерстяной юбкой.

Приезжий мельком глянул на ее округлые плечи и на легкие ноги в красных поношенных татарских туфлях и отрывисто, невнимательно ответил:

— Самовар. Хозяйка тут или служишь?

— Хозяйка, ваше превосходительство.

— Сама, значит, держишь?

— Что ж так? Вдова, что ли, что сама ведешь дело?

— Не вдова, ваше превосходительство, а надо же чем-нибудь жить. И хозяйствовать я люблю.

— Так, так. Это хорошо. И как чисто, приятно у тебя.

Женщина все время пытливо смотрела на него, слегка щурясь.

Он быстро выпрямился, раскрыл глаза и покраснел.

— Тридцать, Николай Алексеевич. Мне сейчас сорок восемь, а вам под шестьдесят, думаю?

— Вроде этого. Боже мой, как странно!

— Что странно, сударь?

— Но все, все. Как ты не понимаешь!

Усталость и рассеянность его исчезли, он встал и решительно заходил по горнице, глядя в пол. Потом остановился и, краснея сквозь седину, стал говорить:

— Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не осталась при господах?

— Мне господа вскоре после вас вольную дали.

— Долго рассказывать, сударь.

— Замужем, говоришь, не была?

— Почему? При такой красоте, которую ты имела?

— Не могла я этого сделать.

— Отчего не могла? Что ты хочешь сказать?

— Что ж тут объяснять. Небось, помните, как я вас любила.

Он покраснел до слез и, нахмурясь, опять зашагал.

Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся:

— Ведь не могла же ты любить меня весь век!

— Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть.

— А! Все проходит. Все забывается.

— Все проходит, да не все забывается.

И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил:

— Лишь бы бог меня простил. А ты, видно, простила.

Она подошла к двери и приостановилась:

— Нет, Николай Алексеевич, не простила. Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было у меня ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя. Ну, да что вспоминать, мертвых с погоста не носят.

Она подошла и поцеловала у пего руку, он поцеловал у нее.

Когда поехали дальше, он хмуро думал: «Да, как прелестна была! Волшебно прекрасна!» Со стыдом вспоминал свои последние слова и то, что поцеловал у ней руку, и тотчас стыдился своего стыда. «Разве неправда, что она дала мне лучшие минуты жизни?»

К закату проглянуло бледное солнце. Кучер гнал рысцой, все меняя черные колеи, выбирая менее грязные и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьезной грубостью:

— А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее?

— Это ничего не значит.

— Да, да, пеняй на себя. Погоняй, пожалуйста, как бы не опоздать нам к поезду.

Низкое солнце желто светило на пустые поля, лошади ровно шлепали по лужам. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув черные брови, и думал:

«Да, пеняй на себя. Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные! «Кругом шиповник алый цвел, стояли темных лип аллеи. » Но, боже мой, что же было бы дальше? Что, если бы я не бросил ее? Какой вздор! Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей?»

Источник

Познавательное и интересное