Рассказ палочка из воспоминаний моего приятеля

Сказки

Рассказ палочка из воспоминаний моего приятеля

© Оформление серии, составление. ОАО «Издательство «Детская литература», 2010

Мир шмелевского детства

В 70-х годах XIX столетия, когда Москва представляла собой неповторимый город, живущий по своеобразным законам, и управлялась своим «царьком», губернатором В. А. Долгоруковым, под самым ее сердцем, напротив Кремля, в Замоскворечье проходило детство большого русского писателя Ивана Сергеевича Шмелева. Он родился в доме, построенном его прадедом, неподалеку от Калужской заставы. Среда, в которой он рос, не отличалась образованностью. Отец Шмелева, московский подрядчик, не окончил курса в Мещанском училище, воспитанников которого, главным образом, нацеливали на каллиграфический почерк и умение обращаться со счетами. Даже слова «культура», по свидетельству самого Ивана Сергеевича, в мире его детства не существовало. Все, начиная с городского устройства, не носило следов элементарной цивилизации. На улицах едва мерцали фонари, заправленные маслом; если фонарщик забывал их зажечь, то прохожие вынуждены были довольствоваться естественным лунным светом. Нередко площадь перед губернаторским домом по ночам оглашалась страшным гулом – это ехали за город золотари, в огромных бочках везли нечистоты. Питьевая вода доставлялась в Москву из Мытищ и сохранялась в особых бассейнах, откуда каждое утро разносилась по домам.

Безопасность населения обеспечивали будочники с алебардами[1], не трогавшиеся обычно с места, когда раздавался крик о помощи, – они просто спали на дежурстве. По рассказам старых москвичей, если посреди ночи вдруг слышалось жалобное «грабят!», то люди из отворенных окон пугали невидимых врагов ответным «идем!», а то и действительно, вооружившись топорами и чем придется, выбегали спасать попавшего в беду.

Много было случаев гибели под колесами экипажей. Происходило это по недосмотру городских властей. Никто строго не надзирал за уличным движением. Извозчики, заполонившие столицу (крестьяне из близлежащих деревень), в борьбе за клиента устраивали беспорядок, неслись гурьбой к желанному седоку, стараясь перехватить его один у другого. Никаких дорожных правил они не признавали.

А домашний обиход? На двух магистральных улицах Замоскворечья разместились купеческие особнячки побогаче. Но в изобилии существовали и самые простенькие мещанские домики с небольшими садиками. Глухие ворота охранялись дворником, а в темное время суток и злыми псами. Заборы были утыканы гвоздями. Мелкие и крупные торговцы, из которых поначалу состояло купечество, в быту сохраняли привычки сельских жителей, так как не утратили окончательно связи с деревней, откуда все без исключения вели свои родословные.

А. Н. Островский ярко живописал в своих пьесах негативные черты стремительно пошедшего в гору купечества. Несомненно, отсутствие подлинной культуры и неожиданное денежное преимущество над бывшими хозяевами Москвы, дворянами, порой кружило голову разбогатевшим выходцам из народа. После ежегодных молебнов с водосвятием, перед началом очередного торгового сезона, солидные владельцы магазинов отправлялись кутить «до петухов» к цыганам или арфисткам, каждый сообразно со своими доходами. В трактире Бубнова славилось так называемое дно – подвальное помещение, не имевшее окон. Туда, как в берлогу, забирались купцы, чтобы предаваться беспробудному пьянству после заключения успешных коммерческих сделок. Если иностранец хотел завоевать купеческое доверие, ему приходилось осваивать науку пить и оставаться трезвым. Таким свойством обладал, к примеру, англичанин Конн, сделавший себе состояние на оборудовании европейскими машинами всех крупных московских фабрик.

Не достигнув дворянской образованности, купечество стремилось затмить дворянство внешними эффектами. В ресторанах заказывались самые изысканные блюда, оказывалось покровительство красавицам артисткам. В памяти москвичей еще остались чудачества вельмож Екатерининского времени, удивлявших роскошными празднествами в Нескучном саду. Но их капиталы вместе с их могуществом иссякли. Теперь в столице чудило купечество. Дворянство смотрело на своих соперников свысока и первое, в чем попрекало, – в необразованности.

По воспоминаниям известного коммерсанта и мемуариста И. А. Слонова, типичный представитель купеческой Москвы Заборов сам приезжал в свою башмачную лавку читать работникам Библию «для спасения души» и тут же разбивал головы мальчиков и даже приказчиков о железную лестницу. Постепенно из среды подобных самодуров выделились наши меценаты и благотворители: Морозовы, Третьяковы, Мамонтовы, Солдатенковы, Щукины, Найденовы, Бахрушины, Боткины. Правда, они были людьми уже иного поколения, с серьезным багажом знаний и, что важно, со стремлением оставить свой след в отечественной культуре.

В 1890-е годы за столом у представителей промышленного класса собирались художники и артисты, писатели и музыканты, обсуждали насущные вопросы русского искусства и литературы. Частная опера С. И. Мамонтова, благодаря тонкому художественному чутью ее организатора, открыла великое дарование Ф. И. Шаляпина и шедевры подлинно русской музыки – творения Н. А. Римского-Корсакова и М. П. Мусоргского. Стараниями Мамонтова московская публика впервые увидела и настоящее сценическое оформление, когда занавес и декорации писали М. А. Врубель, К. А. Коровин, В. М. Васнецов и другие ныне признанные таланты, тогда открытые еще одним художественно чутким промышленником – П. М. Третьяковым.

Купечество не только поддерживало своими капиталами русскую культуру, но и само становилось ее частью. Его даровитости хватало и на то, чтобы выдвинуть из своих недр, из одного купеческого рода Алексеевых, такого городского голову (Николая Александровича Алексеева), который смог обустроить Москву, провести в дома воду, наладить канализацию, замостить, вычистить и осветить улицы, и на то, чтобы подарить России родоначальника целого направления в театральном искусстве – Константина Сергеевича Станиславского (Алексеева).

Если говорить о меценатстве, о вкусе к литературе и искусству, то здесь купечество старалось дотянуться до дворянства и училось у него. А вот широкая благотворительная деятельность: строительство богаделен, больниц, домов для бедных и т. д., трата миллионных средств на народные нужды – представляла собой часть купеческой религиозной культуры (часто старообрядческой) и образования.

Типичным представителем купечества был отец Ивана Сергеевича Шмелева – Сергей Иванович. В изображении писателя он предстает человеком, который не находит времени на чтение книг. Взяв подряд на строительство трибун ко дню открытия памятника Пушкину в 1880 году, Сергей Иванович признается, что пока не успел прочесть сочинений великого поэта. Тем не менее у него заметна тяга к прекрасному, и в своих малых масштабах отец Шмелева занимается меценатством. Он поддерживает самоучку-архитектора, которому доверяет исполнить спешную работу – соорудить щиты с иллюминацией для украшения города к празднику. Больной туберкулезом художник только перед смертью обретает своего покровителя. Прежде ему приходилось довольствоваться случайным заработком: расписывать стены в трактирах или шатры масленичных балаганов и даже пробовать себя в качестве актера. Все эти падения и взлеты в судьбе самородка из народа Коромыслова описаны Шмелевым в рассказе «Рваный барин» (1911).

Создавая свой рассказ еще в начале 1910-х годов, писатель заботился о том, чтобы соответствовать определенным общественным настроениям, и темой повествования избрал социальное неравенство: крестьянский сын соперничает с дипломированным архитектором. Эмиграция заставила Шмелева иначе взглянуть на свои сочинения. В ряде рассказов, в повестях и романах, созданных писателем за границей, несправедливость и страдания рассматриваются с религиозной точки зрения, как следствие человеческой греховности, или, говоря словами Ф. М. Достоевского, – борьба между классами лишь следствие борьбы, совершаемой в сердце человеческом, где Бог борется с дьяволом.

Источник

Детям (сборник) — Шмелев И.С.

Мир шмелевского детства

В 70‑х годах XIX сто­ле­тия, когда Москва пред­став­ляла собой непо­вто­ри­мый город, живу­щий по свое­об­раз­ным зако­нам, и управ­ля­лась своим «царь­ком», губер­на­то­ром В. А. Дол­го­ру­ко­вым, под самым ее серд­цем, напро­тив Кремля, в Замоск­во­ре­чье про­хо­дило дет­ство боль­шого рус­ского писа­теля Ивана Сер­ге­е­вича Шме­лева. Он родился в доме, постро­ен­ном его пра­де­дом, непо­да­леку от Калуж­ской заставы. Среда, в кото­рой он рос, не отли­ча­лась обра­зо­ван­но­стью. Отец Шме­лева, мос­ков­ский под­ряд­чик, не окон­чил курса в Мещан­ском учи­лище, вос­пи­тан­ни­ков кото­рого, глав­ным обра­зом, наце­ли­вали на кал­ли­гра­фи­че­ский почерк и уме­ние обра­щаться со сче­тами. Даже слова «куль­тура», по сви­де­тель­ству самого Ивана Сер­ге­е­вича, в мире его дет­ства не суще­ство­вало. Все, начи­ная с город­ского устрой­ства, не носило сле­дов эле­мен­тар­ной циви­ли­за­ции. На ули­цах едва мер­цали фонари, заправ­лен­ные мас­лом; если фонар­щик забы­вал их зажечь, то про­хо­жие вынуж­дены были доволь­ство­ваться есте­ствен­ным лун­ным све­том. Нередко пло­щадь перед губер­на­тор­ским домом по ночам огла­ша­лась страш­ным гулом – это ехали за город золо­тари, в огром­ных боч­ках везли нечи­стоты. Питье­вая вода достав­ля­лась в Москву из Мытищ и сохра­ня­лась в осо­бых бас­сей­нах, откуда каж­дое утро раз­но­си­лась по домам.

Много было слу­чаев гибели под коле­сами эки­па­жей. Про­ис­хо­дило это по недо­смотру город­ских вла­стей. Никто строго не над­зи­рал за улич­ным дви­же­нием. Извоз­чики, запо­ло­нив­шие сто­лицу (кре­стьяне из близ­ле­жа­щих дере­вень), в борьбе за кли­ента устра­и­вали бес­по­ря­док, нес­лись гурь­бой к желан­ному седоку, ста­ра­ясь пере­хва­тить его один у дру­гого. Ника­ких дорож­ных пра­вил они не признавали.

А домаш­ний оби­ход? На двух маги­страль­ных ули­цах Замоск­во­ре­чья раз­ме­сти­лись купе­че­ские особ­нячки побо­гаче. Но в изоби­лии суще­ство­вали и самые про­стень­кие мещан­ские домики с неболь­шими сади­ками. Глу­хие ворота охра­ня­лись двор­ни­ком, а в тем­ное время суток и злыми псами. Заборы были уты­каны гвоз­дями. Мел­кие и круп­ные тор­говцы, из кото­рых пона­чалу состо­яло купе­че­ство, в быту сохра­няли при­вычки сель­ских жите­лей, так как не утра­тили окон­ча­тельно связи с дерев­ней, откуда все без исклю­че­ния вели свои родословные.

Читайте также:  Рассказы на тэму добраму вучыся змалку

А. Н. Ост­ров­ский ярко живо­пи­сал в своих пье­сах нега­тив­ные черты стре­ми­тельно пошед­шего в гору купе­че­ства. Несо­мненно, отсут­ствие под­лин­ной куль­туры и неожи­дан­ное денеж­ное пре­иму­ще­ство над быв­шими хозя­е­вами Москвы, дво­ря­нами, порой кру­жило голову раз­бо­га­тев­шим выход­цам из народа. После еже­год­ных молеб­нов с водо­свя­тием, перед нача­лом оче­ред­ного тор­го­вого сезона, солид­ные вла­дельцы мага­зи­нов отправ­ля­лись кутить «до пету­хов» к цыга­нам или арфист­кам, каж­дый сооб­разно со сво­ими дохо­дами. В трак­тире Буб­нова сла­ви­лось так назы­ва­е­мое дно – под­валь­ное поме­ще­ние, не имев­шее окон. Туда, как в бер­логу, заби­ра­лись купцы, чтобы пре­да­ваться бес­про­буд­ному пьян­ству после заклю­че­ния успеш­ных ком­мер­че­ских сде­лок. Если ино­стра­нец хотел заво­е­вать купе­че­ское дове­рие, ему при­хо­ди­лось осва­и­вать науку пить и оста­ваться трез­вым. Таким свой­ством обла­дал, к при­меру, англи­ча­нин Конн, сде­лав­ший себе состо­я­ние на обо­ру­до­ва­нии евро­пей­скими маши­нами всех круп­ных мос­ков­ских фабрик.

Не достиг­нув дво­рян­ской обра­зо­ван­но­сти, купе­че­ство стре­ми­лось затмить дво­рян­ство внеш­ними эффек­тами. В ресто­ра­нах зака­зы­ва­лись самые изыс­кан­ные блюда, ока­зы­ва­лось покро­ви­тель­ство кра­са­ви­цам артист­кам. В памяти моск­ви­чей еще оста­лись чуда­че­ства вель­мож Ека­те­ри­нин­ского вре­мени, удив­ляв­ших рос­кош­ными празд­не­ствами в Нескуч­ном саду. Но их капи­талы вме­сте с их могу­ще­ством иссякли. Теперь в сто­лице чудило купе­че­ство. Дво­рян­ство смот­рело на своих сопер­ни­ков свы­сока и пер­вое, в чем попре­кало, – в необразованности.

По вос­по­ми­на­ниям извест­ного ком­мер­санта и мему­а­ри­ста И. А. Сло­нова, типич­ный пред­ста­ви­тель купе­че­ской Москвы Забо­ров сам при­ез­жал в свою баш­мач­ную лавку читать работ­ни­кам Биб­лию «для спа­се­ния души» и тут же раз­би­вал головы маль­чи­ков и даже при­каз­чи­ков о желез­ную лест­ницу. Посте­пенно из среды подоб­ных само­ду­ров выде­ли­лись наши меце­наты и бла­го­тво­ри­тели: Моро­зовы, Тре­тья­ковы, Мамон­товы, Сол­да­тен­ковы, Щукины, Най­де­новы, Бахру­шины, Бот­кины. Правда, они были людьми уже иного поко­ле­ния, с серьез­ным бага­жом зна­ний и, что важно, со стрем­ле­нием оста­вить свой след в оте­че­ствен­ной культуре.

В 1890‑е годы за сто­лом у пред­ста­ви­те­лей про­мыш­лен­ного класса соби­ра­лись худож­ники и арти­сты, писа­тели и музы­канты, обсуж­дали насущ­ные вопросы рус­ского искус­ства и лите­ра­туры. Част­ная опера С. И. Мамон­това, бла­го­даря тон­кому худо­же­ствен­ному чутью ее орга­ни­за­тора, открыла вели­кое даро­ва­ние Ф. И. Шаля­пина и шедевры под­линно рус­ской музыки – тво­ре­ния Н. А. Рим­ского-Кор­са­кова и М. П. Мусорг­ского. Ста­ра­ни­ями Мамон­това мос­ков­ская пуб­лика впер­вые уви­дела и насто­я­щее сце­ни­че­ское оформ­ле­ние, когда зана­вес и деко­ра­ции писали М. А. Вру­бель, К. А. Коро­вин, В. М. Вас­не­цов и дру­гие ныне при­знан­ные таланты, тогда откры­тые еще одним худо­же­ственно чут­ким про­мыш­лен­ни­ком – П. М. Третьяковым.

Купе­че­ство не только под­дер­жи­вало сво­ими капи­та­лами рус­скую куль­туру, но и само ста­но­ви­лось ее частью. Его даро­ви­то­сти хва­тало и на то, чтобы выдви­нуть из своих недр, из одного купе­че­ского рода Алек­се­е­вых, такого город­ского голову (Нико­лая Алек­сан­дро­вича Алек­се­ева), кото­рый смог обу­стро­ить Москву, про­ве­сти в дома воду, нала­дить кана­ли­за­цию, замо­стить, вычи­стить и осве­тить улицы, и на то, чтобы пода­рить Рос­сии родо­на­чаль­ника целого направ­ле­ния в теат­раль­ном искус­стве – Кон­стан­тина Сер­ге­е­вича Ста­ни­слав­ского (Алек­се­ева).

Если гово­рить о меце­нат­стве, о вкусе к лите­ра­туре и искус­ству, то здесь купе­че­ство ста­ра­лось дотя­нуться до дво­рян­ства и учи­лось у него. А вот широ­кая бла­го­тво­ри­тель­ная дея­тель­ность: стро­и­тель­ство бога­де­лен, боль­ниц, домов для бед­ных и т. д., трата мил­ли­он­ных средств на народ­ные нужды – пред­став­ляла собой часть купе­че­ской рели­ги­оз­ной куль­туры (часто ста­ро­об­ряд­че­ской) и образования.

Типич­ным пред­ста­ви­те­лем купе­че­ства был отец Ивана Сер­ге­е­вича Шме­лева – Сер­гей Ива­но­вич. В изоб­ра­же­нии писа­теля он пред­стает чело­ве­ком, кото­рый не нахо­дит вре­мени на чте­ние книг. Взяв под­ряд на стро­и­тель­ство три­бун ко дню откры­тия памят­ника Пуш­кину в 1880 году, Сер­гей Ива­но­вич при­зна­ется, что пока не успел про­честь сочи­не­ний вели­кого поэта. Тем не менее у него заметна тяга к пре­крас­ному, и в своих малых мас­шта­бах отец Шме­лева зани­ма­ется меце­нат­ством. Он под­дер­жи­вает само­учку-архи­тек­тора, кото­рому дове­ряет испол­нить спеш­ную работу – соору­дить щиты с иллю­ми­на­цией для укра­ше­ния города к празд­нику. Боль­ной тубер­ку­ле­зом худож­ник только перед смер­тью обре­тает сво­его покро­ви­теля. Прежде ему при­хо­ди­лось доволь­ство­ваться слу­чай­ным зара­бот­ком: рас­пи­сы­вать стены в трак­ти­рах или шатры мас­ле­нич­ных бала­га­нов и даже про­бо­вать себя в каче­стве актера. Все эти паде­ния и взлеты в судьбе само­родка из народа Коро­мыс­лова опи­саны Шме­ле­вым в рас­сказе «Рва­ный барин» (1911).

Источник

Иван Шмелев
Детям (сборник)

Рассказы

Яичко

Константину Дмитриевичу Бальмонту

Весна. А где же воздух, наш весенний воздух, снег плывучий, крик петухов разливный, журчливые канавки под ледком, поутру? Где радость, заливающая сердце, – радость ни с чего как будто. И в щебетанье воробьев в пустых деревьях, в блеске засочневших почек, и в блеске первых камушков на мостовой, и в первых лужах, и в будто потеплевшем звоне, тающем, весеннем.

Каштаны в «свечках» не заменят мне пушистой вербы, березки вольной, хлестающей по ветру. Жесткие деревья плачут сажей. Весна? В дожде – как осень. Нет пробужденья, нет улыбки ясной, как у нас, —

Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года.

Ищу чего-то. Земля – чужая, небо – и оно другое. Или мои глаза – другие.

Из глубины душевной, где тени прошлого, я вызываю мое небо. Светлое, голубоватое, как полог над моей кроваткой, всегда в сиянье. Белых ли голубей в нем крылья, кресты ли колоколен в блеске… или это снежок сквозистый, облачка́. Оно вливается потоком в окна, крепким, свежим, все заливает новым, даже глухие сени, где еще хмурый холодок зимы, где еще пахнет звездными ночами, мерзлым треском.

Мое родное, мое живое небо.

Далекое мое, в осколках.

Свежий запах – будто сырой бумагой, шуршанье серенького платья няни. Праздничное, еще не мытое, оно трет щеки. Воздух со двора, чудесный, свежий, перезвон веселый. Полог моей кроватки дрожит, отходит, и голубое небо смотрит в блеске. И в нем – яичко, на золотом колечке, на красной ленточке, живое.

Сахарное яичко. Здесь оно, со мной. Не потускнело, не побилось, на золотом колечке, в сердце… Прозрачно-серенькое, как снежок сквозистый.

В детстве, когда бывало горе, я приходил к киоту и смотрел.

Помню, говорила няня:

– В стеклышко-то гляди, да хорошенько… и увидишь.

– Ангелочка. До-лго гляди, вот и увидишь живого ангелочка.

Я глядел долго-долго. В глазах мерцало, цветочки оживали, и в глубине, за ними…

– Вижу… живого ангелочка вижу.

В горькие минуты я приходил к киоту – и смотрел.

Чудесное мое, далекое.

Полочка
Из воспоминаний моего приятеля

У меня до сих пор хранится деревянная полочка, сделанная из стенки ящика, в котором когда-то лежали макароны. Стоит нагнуться – и увидишь подпись, сделанную густой черной краской:

Конечно, это не совсем красиво, но я ревниво оберегаю эту надпись, очень мало подходящую к тому, что хранится на полочке.

Но когда что-нибудь ярко-ярко освещает вам давно прошедшее, когда в серой веренице ушедших дней вспыхивает вдруг, как огонек во тьме, милый образ, дорого все, что вызывает его.

Вот почему дорога мне и эта надпись о макаронах: она напоминает мне о дяде.

Но буду рассказывать по порядку.

Впервые я увидал дядю, когда мне было лет девять. Мы только что приехали из другого города, где я родился, а дядя по старости не выезжал никуда и, должно быть, знал обо мне только по письмам. У нас часто говорили о нем, называли странным и «книжным» человеком, пожимали плечами и удивлялись, что он слишком много тратил на какие-то никому не нужные вещи. Я ждал с нетерпением, когда меня повезут к нему, но поездку откладывали со дня на день.

Случилось как-то, что нашего дворника послали к дяде с запиской, и я, потеряв терпение, не сказав никому ни слова, отправился самостоятельно. Это была дерзость, в которой я не раскаиваюсь.

У меня постукивало сердце, когда я поднимался по лестнице, но когда старичок-слуга снял с меня шубку и впустил в комнаты, я положительно потерялся. В комнатах совсем не было стен, по крайней мере я их не видел. Были пол, потолок, окна, двери и… книги. Они шли стройными рядами всюду, куда я ни глядел, в решетчатых полках, точно их собрали сюда со всего света. На самой крайней полочке, совсем под потолком, сидела большая головастая сова. В комнате стоял полумрак и было тихо, торжественно-тихо, как в пустой церкви.

В углу, у окна, в глубоком кожаном кресле сидел он, мой дядя, и держал книгу. На коврике, у его ног, спал крупный дымчатый кот.

Я стоял в дверях, не решаясь переступить. Дядя услышал шорох, повернул голову, и я увидал худое, плохо выбритое лицо и всматривающиеся усталые глаза. Казалось, он старался понять, кто я такой. Я шаркнул ножкой и поклонился. Дядя пожал плечами. Путаясь в словах, я объяснил, кто я такой.

– Поди-ка сюда, голова, – сказал он и поманил пальцем.

Я приблизился с чувством благоговения и некоторого страха.

– Вот ты какой, – сказал дядя и потрепал меня по щеке. – Каков, однако, ферт! Один заявился. Ну, здравствуй. Так это ты большой любитель чтения?

Читайте также:  Рассказ о семье мама и я на английском

В тоне голоса я уловил похвалу и из скромности опустил глаза.

– Очень рад тебя видеть…

Из проволочной корзинки он достал яблоко и дал мне.

Через пять минут я был как дома, сидел на скамеечке, рядом с храпевшим котом, глазел на поразившие меня ряды книг.

Сова под потолком сидела по-прежнему недвижимо. «Она не любит дня, – раздумывал я, – и теперь присмирела, а вот наступит ночь, и тогда…»

– Ну, что ты читал, дружок? – спрашивал дядя.

Что я читал! Я сейчас же захотел показать дяде, с кем он имеет дело, и с жаром принялся перечислять, что читал.

– Я все-таки порядочно прочел, дядя, – говорил я. – Про «Заколдованную могилу», про «Храбрую шайку и атамана Кольцо», про «Солдата и семь разбойников», про…

– Тпррр… – остановил меня дядя. – Да ты профессор! Кто же тебе такие книги давал?

Это была моя тайна. У меня дома уже отобрали две трепаные книжечки и допытывались, откуда я их добыл. Но я не сказал. Я боялся, что их отберут и от нашего дворника, у которого я доставал их. Здесь же мне ничто не угрожало, я имел случай познакомить дядю еще с одним любителем чтения и моим другом и сказал откровенно:

– Мне давал их наш дворник Степан. У него их во-от сколько! – показал я руками.

– Так-так… Только все это глупости, – сказал дядя. – Надо читать хорошие книги, где говорится о жизни. Видишь, стоят они, – указал он на полки. – Каждая из них – часть сердца человека, которого называют писателем!

Я посмотрел на книги. В сумеречных тенях они уже сливались в сплошную стену.

– Книга не Петрушка, – продолжал дядя, тряся пальцем, – она не для смеху пишется! Она должна указывать людям, как надо и как не надо жить…

Я слушал и хлопал глазами. Оказывалось, мы со Степаном даром тратили пятаки.

Дядя подставил к книжной стенке лесенку и, кряхтя, полез кверху.

Мне показалось, что он хочет достать сову: она сидела как раз над концом лестницы. «Сейчас она обязательно шарахнется», – думал я, предвкушая развлечение. Но сова не шелохнулась, хотя дядя взял ее за ноги и передвинул. Тут я догадался, что сова не настоящая, а набитое чучело.

– А зачем у вас сова? – спросил я.

– Сова, брат, ночью не спит и во тьме видит. Вот она и сторожит всю эту мудрость, – постучал дядя по книгам. – Не веришь? На-ка вот «Сказки Андерсена», это будет получше твоих «солдат» и «разбойников».

Должно быть, радость, которую я пережил в этот момент, отразилась на моей физиономии: дядя взял меня за подбородок и, глядя в глаза, сказал:

– Книги, которые я буду давать тебе, можешь оставлять у себя. Пусть это будет началом твоей библиотеки. Пусть они будут твоими друзьями.

Как это было давно, но как до сих пор ярко встает в моей памяти!

В тот памятный вечер в моем сердце затеплилась искра. Почти строгий тон дядиных слов, когда говорил он о книгах, черные молчаливые ряды на полках и грустные сумерки – все это будило во мне тихое чувство благоговения.

Дымчатый кот проснулся и терся у ног. В комнате густились тени ночи. Они глядели из углов слепыми глазами. Я чувствовал их. Совы под потолком уже не было видно, только ряды книг еще поблескивали золотым тиснением.

Вошел старичок и зажег лампу.

– Ответа дожидается, с ими-то который пришел, – сказал он.

Я вспомнил о Степане.

– Позови сюда, – сказал дядя.

У меня заиграло сердце: сейчас войдет Степан и увидит все. «Разве он видал что-нибудь подобное?» – думал я. Чтобы показать ему, что я здесь как дома, я перебежал к стенке, отставил ногу и облокотился на книги.

Слышались осторожные шаги и покашливание. Степан остановился в дверях и высунул голову. Я заметил, как у него метнулись глаза, окинули полки и с почтением остановились на дяде. Он прямо впивался в него, с благоговением слушая о какой-то переносной печке. Но его левый глаз сильно косился на полки.

– Да… – вспомнил дядя. – Ты это давал ему книжки?

Степан съежился и искоса поглядел на меня.

– Так… баловство-с… пустые сказки-с…

Он оправдывался и продолжал коситься.

– И брось их! Любишь читать?

– Я… конечно… ежели от скуки, обожаю…

Дядя подумал и достал книгу.

– Почитай, только не мажь.

Надо было видеть Степана! Он подался вперед и вытянул руки, точно принимал благословение.

Когда мы вышли на улицу, Степан сунул книгу за пазуху, в полушубок.

– Что, Степан? – спрашивал я, забегая вперед и заглядывая в лицо. – Что, видел?

– Видел, – ответил он. – Откуда он их набрал?

– А ну-ка, покажи, про что?

Мы остановились у фонаря, и Степан вынул книгу.

– «Издание… третье…» Гм… «С пор-тре-том, гра-ви-ро-ван-ным…»

Степан посмотрел на меня, я на него.

– Должно, ученая книга… – сказал он. – Обязательно прочитаю.

После ужина я забежал в кухню. Разложив на столе полотенце и спустив руки на край стола, Степан читал при свете маленькой лампочки. На лбу его сверкали капельки пота.

– Что, Степан, интересно?

Он поднял голову и шмурыгнул носом.

– Дюже хорошо! – сказал он, вздыхая. – Про «Записки охотника»… Тут про нашу хресьянскую жизнь сказано. Так, што это прямо что-нибудь особенное.

– Ишь, весь стол захватил! – сказала кухарка. – Карасин тратишь…

Я сказал ей, что обязательно надо читать, – пусть она даже у дяди спросит. Степан сдунул листок на другую сторону – он боялся замазать пальцами – и сказал:

– Это все дикое необразование. Книга надлежит для научного употребления, а карасин для света!

Я с ним вполне согласился.

Мне не запрещали бывать у дяди: он сам просил отпускать меня. И сколько славных вечеров провел я!

Сидишь, бывало, на скамеечке и слышишь покойный голос. С верхних полок глядят портреты писателей, глядят строго, точно думают большую думу. Дядя говорит мне о них, как болели они о людском горе, своими сердцами звали людей к лучшей жизни, указывали пути.

– Многие из них давно умерли, – говорил дядя. – Но все-таки они… здесь. Они молчат, да! Но сто́ит взять книгу, раскрыть – и они заговорят! Из черных строк заговорят.

В тихие сумерки на меня наплывали мечты. Дядя иногда уходил к себе в кабинет, а я забирался в большое кресло и затихал. И казалось мне, что они… смотрят на меня с полок и молчат, думают, думают… Кот тихо мурлыкал у ног. Сова сторожила мудрость. Я осторожно слезал с кресла и на цыпочках подходил к полкам. И слушал, зажмурив глаза. Ползли минуты – и начинало казаться, что кто-то шепчет, шепчет мне что-то… Может быть, это постукивало сердце, может быть, доносилось мурлыканье кота, но чудилось, что кто-то шепчет…

Однажды дядя рассказывал мне, как он еще мальчиком начал составлять себе библиотеку, покупал и собирал книги. Я смотрел на полки, и вдруг во мне вспыхнула мысль. Я взял дядю за руку и сказал:

– Дядя, дайте мне ваш ящик!

Он с недоумением посмотрел на меня.

Я объяснил, что видел в коридоре большой ящик, в котором, как я знал, привезли дяде книги. Это-то и было особенно дорого мне. Я сказал, что хочу сделать полочку и расставить на ней все свои книги.

– Так лучше я куплю тебе этажерку!

– Нет, дядя! – заупрямился я. – Я хочу полочку, как у вас… из вашего ящика!

Он назвал меня чудаком и позволил взять ящик. Помню, при свете лампы мне бросилась в глаза черная надпись:

– Мне бы только вот эту доску… – указывал я.

Почему мне понравилась эта надпись, не знаю. Может быть, я подумал тогда, что с этой надписью я никогда не забуду, где достал эту полочку. Мне отбили бочок с надписью. И в следующий мой приход дядя спросил:

– Ну, как твои «макароны»?

Я рассказал, как ловко устроил полочку на гвоздях и бечевках и как вышло красиво. Должно быть, я очень горячо говорил, потому что дядя потрогал мой лоб и потрепал по щеке.

– И все еще есть свободное место?

– Да, дядя, есть. Но я пока поставлю толстые словари…

Он подвел меня к крайнему окну и показал пачку книг.

– Вот я отобрал тебе… для твоей полочки, макаронщик…

Он почти никогда не улыбался, но тут все его желтое морщинистое лицо осветилось такой улыбкой, на меня повеяло такой душевной теплотой, что я сразу понял, как ошибались у нас дома, говоря, что у дяди нет сердца, что он черствый, «книжный» человек.

Читайте также:  Пословицы к рассказу про обезьянку житков

Он уселся в кресло и молчал.

Я гладил кота, думая о том, что слышал сегодня утром. У нас говорили, что у дяди какая-то опасная болезнь, что дядины дни «сочтены». Говорили о каком-то наследстве и капиталах.

В камине догорали дрова. На стеклах лежали багровые от огня, сверкающие узоры мороза. Не знаю, как это вышло, – около щеки я почувствовал холодную ладонь. Я заглянул дяде в лицо, и у меня сжалось сердце: в лице его я видел выражение мучительной боли. Я опять вспомнил о его болезни, и в тишине и полутьме комнаты почудилось мне, что вот-вот надвигается что-то неотвратимое…

Я взял его руку и поднес к губам. В груди стало тесно-тесно, закололо в глазах.

– Дядя. – выкрикнул я, задыхаясь и стискивая зубы.

– Что с тобой, Шура? Что ты. – тревожно спросил он.

Я не мог говорить. Я чувствовал, что сейчас расплачусь.

– Ну что, мой мальчик? Ну что ты? Чего ты испугался?

Он гладил меня по голове. А я держал его руку, уткнувшись носом в ручку кресла, и чувствовал, как по щекам ползут капли.

Понял ли он, о чем я плакал?

– Ну вот… – говорил он. – Теперь у меня завелся маленький друг…

Я слышал, как он вздохнул.

– А есть у вас еще друзья? – спросил я, польщенный, что дядя назвал меня своим другом.

– Были… и… умерли… – сказал он и сморщил брови. – Вот теперь мои друзья, – указал он на книги. – Это, брат, самые верные друзья.

Я глядел на книги, на портреты. Дедушка Крылов, освещаемый вспышками угасающего камина, казалось, подмигивал и говорил: «А ведь он прав, братец!»

С шорохом поползла сломившаяся в средине головешка, дядя шевельнулся и тронул меня за плечо.

– Вот что, дружок, – сказал он. – Видишь эти две полки у окон.

– Ну вот… Здесь собраны все наши родные писатели… самое дорогое, что у меня есть… Это твои полки. Помни, они тво-и!

– Да! – как-то особенно веско сказал он. – Я… отказываю их тебе.

Он вынул записную, с золотым обрезом, книжечку и стал что-то писать карандашом.

«Отказываю»… Я понимал грустный смысл этого слова. Хотелось плакать, и все же что-то отвлекало меня. Мои книги! Их было так много! И все были в чудесных – красных и зеленых переплетах с золотом!

– Дядя, – тихо сказал я, – это очень много… Мне бы хоть одну полку и…

– Сову… Мне страшно хочется… сову.

– Сову. Ну что же… – Он поглядел кверху. – Возьми сову. Можешь взять и теперь…

Он позвал старичка и велел снять сову. Ее сняли и долго чистили щеточкой и вытирали глаза. Она была великолепна со своими желтыми зрачками и загнутым, вдавленным носом.

За мной, по обыкновению, прислали Степана. Мы шли домой торжественно, я нес связку книг для пополнения полочки, а Степан сову.

У фонарей нас останавливали прохожие, глазели на сову, а некоторые даже приторговывались, но Степан кивал на меня и говорил важно:

– Не продажная. Эта сова знаменитая.

– А что. – допытывались любопытные.

– А то! Это сова… научная… из собрания книг! Такая, братец мой, сова-а… так это прямо что-нибудь особенное.

Дня через два после этого, в воскресенье утром, я собирался идти к дяде, как к нам в столовую вошел дядин старичок, покрестился на образ и, глубоко вздохнув, сказал каким-то деревянным голосом:

– Барин… Михал Василич… приказали долго жить…

Не выдержал и заплакал.

– Нащот распоряжений как… Я их одних в квартире запер… – говорил старичок, тыча в глаза комочком платка.

Это известие никого особенно не потрясло: все знали, что дядя скоро умрет. Я не плакал. Я точно застыл. Помню, стоял у притолоки [9] и глядел на подрагивающую бородку старичка. У меня дергался глаз и стучало в висках. А старичок рассказывал, что дядя помер внезапно, ночью, один на один с Господом Богом.

Помню, я ушел к себе на кровать и сидел, перебирая край одеяла. «Дяди нет», – говорил я себе. Поднял голову. На меня глядели черные буквы:

Брызнули слезы: я вспомнил все. Эти буквы своим черным светом сразу осветили мне все минувшее: дядю, разговоры, его голос, желтое лицо, все мелочи. Я видел полки с книгами, тихие сумерки и пурпурные угли камина. Я видел так ясно все, что еще так недавно открыло мне какой-то новый мир – мир живых книг. Да, я уже знал, что они живые. За ними я видел людей. Я знал их. Они глядели на меня там, с высоких полок! Они втиснули свое сердце в черные ряды строк на белой бумаге. Эти строки сложили в правильные ряды, бросили печатным станком на страницы, и вышла книга.

Моя полочка! С нее, с этой шершавой доски, тоже глядели на меня живые книги… А я плакал.

Старичок собирался уходить, когда я вышел из своего уголка. Он, конечно, видел мои заплаканные глаза, покачал головой и сказал:

– Что ж плакать-то… Призвал Господь… Царство небесное… Работали много – теперь отдыхать Господь призвал.

Я с удивлением взглянул на старичка.

– А разве он что работал? – спросил я.

Я думал, что «работать» можно топором, пилой, быть кузнецом, пахать землю, служить в дворниках.

– А как же-с… У себя за столиком… писали-с… в разные ученые журналы. До петушков иной раз… Обложатся книжечками и пишут-с… Ну и перекипело у них в нутре-с – не выдержало.

Дядя тоже писал. Никто никогда у нас не говорил об этом.

– Они даже очень знамениты были! – продолжал старичок. – Даже такая книга есть, где о них сказано.

Дядя писал книги. Значит, он не совсем умер. Это вспыхнуло во мне и осветило, и согрело. «Он все-таки жив, – говорил я себе, – и наши не знают этого». Я сделал это своей радостной тайной и решил не говорить никому. Все равно никто не поймет этого.

Долго спустя я нашел то, что писал дядя. Это был ряд статей в журналах, статей о книгах.

Послали телеграмму дядиному брату. Только теперь узнал я, что у дяди был брат. Он всегда проживал в каком-то далеком городе, где вел торговое дело, и только последнее время, предупрежденный о тяжкой болезни брата, жил в нашем городе. У дяди он никогда не бывал. Это я узнал из разговоров. У нас говорили о наследстве, о капиталах, и кто-то сказал:

– Интересно, оставил ли он завещание?

Вечером мы были на панихиде. Дядя в голубом халате лежал на столе в хорошо знакомой мне комнате, где стояло его кресло. Теперь его вынесли, чтобы оно не мешало. Читавшая монахиня погладила меня по голове и подняла кисею, закрывавшую дядино лицо. Оно было такое же, как и при жизни, только стало как-то светлее. В руках, в которых я привык видеть книгу, был образок. Дымчатый кот терся о ножки стола и смотрел на меня, точно хотел сказать, что все кончено.

Казалось, все изменилось в квартире, – только ряды книг по-прежнему чинно стояли, точно для них не могло быть конца. Вдумчиво, как всегда, глядели с высоты портреты писателей, отражая в стеклах дымящие огоньки свечей.

Я взглянул на свои полки. Я унесу их из этой осиротевшей квартиры в свой тихий уголок! С ними я унесу все, что пережил здесь.

– Да, да… но без балдахина. Сейчас же распорядиться.

Да, он был здесь хозяин. Его все называли наследником. Ему принадлежало здесь всё; всё, за исключением моих двух полок. Он были отказаны мне.

Он швырнул мою книгу на окно и прошел в другую комнату. Что было со мной! Он швырнул мою книгу! Дядину книгу!

Я подошел, взял ее и раскрыл. Гоголь! «Мертвые души»… Он швырнул Гоголя! Я уже знал о нем, «бессмертном», как говорил дядя.

Невольно я поглядел кверху и отыскал знакомый портрет.

Милый Гоголь глядел с посмеивающейся улыбкой из-под прядки волос. Я бережно поставил книгу на место.

Знакомые и незнакомые люди ходили вдоль полок и с любопытством разглядывали книги, показывали пальцами на портреты писателей и путали: они Гончарова принимали за Тургенева и Пушкина смешивали с Жуковским! Только небольшая группа совсем незнакомых мне людей держалась особняком. Они принесли фарфоровый венок с лентами, ни с кем не здоровались и сейчас же после панихиды ушли. Их знал только дядин старичок.

Источник

Познавательное и интересное