Все книги Носов Евгений Иванович
Белый гусь
Полный текст — 2 стр., 24.01.2021
(Рассказы)»>Где просыпается солнце?
(Рассказы)
Полный текст — 5 стр., 03.11.2019
Священная война. Век XX
Полный текст — 195 стр., 03.11.2018
История Отечества в романах, повестях, документах Том «Священная война» посвящён одному из крупн.
Красное вино победы. Шопен, соната номер два(Рассказ, повесть)
Блок — 3 стр., 02.06.2018
Издание этих произведений Е. Носова — лауреата Государственной премии РСФСР имени А. М. Горького п.
Сборников рассказов советских писателей
Полный текст — 162 стр., 11.10.2017
Существует ли такое самобытное художественное явление — рассказ 70-х годов? Есть ли в нем новое ка.
Рассказы советских писателей
Полный текст — 162 стр., 27.04.2017
Существует ли такое самобытное художественное явление — рассказ 70-х годов? Есть ли в нем новое ка.
Тысяча верст
Полный текст — 3 стр., 17.10.2016
Слово о родине
Полный текст — 7 стр., 31.03.2016
Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Полный текст — 129 стр., 28.02.2016
В настоящее издание включены практически все произведения известного русского писателя, лауреата Гос.
Кукла (сборник)
Блок — 12 стр., 17.09.2015
Евгений Носов Кукла (сборник) © Носов Е. И., наследник, 2015 © Оформление. ООО «Издательство «Эк.
На рыбачьей тропе (Рассказы о природе) — Носов Е.И.
Тридцать зерен [1]
Ночью на мокрые деревья упал снег, согнул ветви своей рыхлой сырой тяжестью, а потом его схватило морозцем, и снег теперь держался на ветках крепко, будто засахаренная вата.
Прилетела синичка, попробовала расковырять намерзь. Но снег был тверд, и она озабоченно поглядела по сторонам, словно спрашивая: «Как же теперь быть?»
Я отворил форточку, положил на обе перекладины двойных рам линейку, закрепил ее кнопками и через каждый сантиметр расставил конопляные зерна. Первое зернышко оказалось в саду, зернышко под номером тридцать — в моей комнате.
Синичка все видела, но долго не решалась слететь на окно. Наконец она схватила первую коноплинку и унесла ее на ветку. Расклевав твердую скорлупку, она выщипала ядро.
Всё обошлось благополучно. Тогда синичка, улучив момент, подобрала зернышко номер два…
Я сидел за столом, работал и время от времени поглядывал на синичку. А она, все еще робея и тревожно заглядывая в глубину форточки, сантиметр за сантиметром приближалась по линейке, на которой была отмеряна ее судьба.
— Можно, я склюю еще одно зернышко? Одно-единственное?
И синичка, пугаясь шума своих собственных крыльев, улетела с коноплинкой на дерево.
— Ну, пожалуйста, еще одно. Ладно?
Наконец осталось последнее зерно. Оно лежало на саном кончике линейки. Зернышко казалось таким далеким, и идти за ним так боязно!
Синичка, приседая и настораживая крылья, прокралась в самый конец линейки и оказалась в моей комнате. С боязливым любопытством вглядывалась она в неведомый мир. Ее особенно поразили живые зеленые цветы и совсем летнее тепло, которое овевало озябшие лапки.
— А почему здесь нет снега?
Вместо ответа я повернул выключатель. Под потолком ярко вспыхнула электрическая лампочка.
— Где ты взял кусочек солнца? А это что?
— Они научили зажигать это солнце, сажать эти цветы и те деревья, по которым ты прыгаешь, и многому другому. И еще научили насыпать тебе конопляных зернышек.
— Это очень хорошо. А ты совсем не страшный. Кто ты?
Объяснить это маленькой глупой синичке было очень трудно.
— Видишь нитку? Она привязана к форточке…
Синичка испуганно оглянулась.
— Не бойся. Я этого не сделаю. Это и называется у нас — Человек.
— А можно мне съесть это последнее зернышко?
— Да, конечно! Я хочу, чтобы ты прилетала ко мне каждый день. Ты будешь навещать меня, а я буду работать. Это помогает Человеку хорошо работать. Согласна?
— Согласна. А что такое работать?
— Видишь ли, это такая обязанность каждого человека. Без нее нельзя. Все люди должны что-нибудь делать. Этим они помогают друг другу.
— А чем ты помогаешь людям?
— Я хочу написать книгу. Такую книгу, чтобы каждый, кто прочитает ее, положил бы на своем окне по тридцать конопляных зерен…
Но, кажется, синичка совсем не слушает меня. Обхватив лапками семечко, она неторопливо расклевывает его на кончике линейки.
Весенними тропами
Не знаю, как в других краях, а в нашей стороне зима нынче не по совести застоялась. Уж и марту конец, а она и не думает раскланиваться. Разлеглась по полям свежей наметью, пушит инеем продрогшие леса, на окнах занавески из тонкой изморози развешивает, а узоры на тех занавесках все еловыми лапами да можжевеловыми ветками.
Оно, конечно, ядреная зима русскому человеку не в тягость. Любит он и крутой морозец и спорую порошу. Иной раз ввалится в сени, на шапке сугроб, борода смерзлась, аж хрустит; постучит валенком о валенок у порога, хлопнет шапкой о колено и крякнет: «Ну и метет. Носа не видно!» А у самого в глазах так и прыгают лукавинки. А спросить: чему радуется?
Но всему свой черед. В день, когда по народному поверью зима с молодой весной силой меряется, всяк тайно желает, чтобы верх весна взяла. А загостившейся зиме намекает, что-де пора и честь знать: проводы с блинами устраивают, скворечники на шестах вывесят, а на колхозной усадьбе нетерпеливый тракторист запустит мотор и, окутанный грохотом, вслушивается во что-то, а у самого в глазах тоже удаль да лукавство.
И я все с большим нетерпением ожидаю перелома в природе: когда, наконец, всполошится все вокруг от хмельной радости обновления?
Но слышно: опять синица в окно кормушкой стучит. Значит, ночью снег выпал, все прикрыл, нечем птахе поживиться. Под вечер снова черемуха веткой по стеклу скребет. И как только она царапнет, тотчас чайник на плите заскулит тоскливо, по-щенячьи. Я по этим своим приметам и узнаю: опять вьюжит.
Зима надломилась лишь спустя несколько дней после равноденствия. Вдруг с юга потянуло влажным теплом, отпотели окна в доме, и по стеклу, прокладывая путь сквозь матовую морось, побежала робкая струйка. С нее все и началось.
В тот день меня разбудила синица. Она сидела на ветке черемухи у окна и торопливо и возбужденно звала меня: «Ци-ци-пи, ци-ци-пи, ци-ци-пи! Что ты спишь? Что ты спишь? Что ты спишь?»
Я выглянул в окно и зажмурился от яркости огромного многоярусного облака, повисшего среди начисто выметенного неба. Оно было соткано из солнечного сияния и нетронутой белизны, и казалось, что сама весна прилетела на этом белом чуде. А синица все раскачивалась на ветке и неистово и громко, так что звоном в ушах отдавалось, выкрикивала радостное: «Ци-пи! Ци-пи! Не спи! Не спи!»
Я и без нее знаю, что теперь спать не приходится. Весна вся в движении. Надо поспеть за нею, ничего не упустить в ее чародействе.
Зарядил фотоаппарат, вытащил из ящика болотные сапоги. Трубач увидел сапоги, вскочил с подстилки, запрыгал, застучал хвостом по стульям. Он давно ожидал, когда я, наконец, начну собираться.
— Идем, дружище, весну встречать.
Трубач понимающе тявкнул густым, сочным баском, и в буфете зазвенела посуда.
После многодневной осады весна ворвалась в город и вела жаркие уличные бои. Рушились, подточенные солнцем, снежные валы и крепости, воздвигнутые ребятишками, в лужах терпели бедствие бумажные флотилии, дымились очищенные от снега крыши; невесть когда появившиеся грачи, словно минеры, озабоченно прощупывали длинными белыми носами побуревшие дороги.
Евгений Носов — Кукла: Рассказ
Теперь уже редко бываю в тех местах: занесло, затянуло, залило, забило песком последние сеймские омута [О́мут – народное название наиболее глубокого места в озере или русле реки. Дно в омуте обычно углублено течением или высверлено водоворотами].
Вот, говорят, раньше реки были глубже…
Зачем же далеко в историю забираться? В не так далекое время любил я наведываться под Липино, верстах в двадцати пяти от дома. В самый раз против древнего обезглавленного кургана, над которым в знойные дни завсегда парили коршуны, была одна заветная яма. В этом месте река, упершись в несокрушимую девонскую глину, делает поворот с таким норовом, что начинает крутить целиком весь омут, создавая обратно — круговое течение. Часами здесь кружат, никак не могут вырваться на вольную воду щепа, водоросли, торчащие горлышком вверх бутылки, обломки вездесущего пенопласта, и денно и нощно урчат, булькают и всхлипывают страшноватые воронки, которых избегают даже гуси. Ну а ночью у омута и вовсе не по себе, когда вдруг гулко, тяжко обрушится подмытый берег или полоснет по воде плоским хвостом, будто доской, поднявшийся из ямы матерый хозяин-сом.
Как-то застал я перевозчика Акимыча возле своего шалаша за тайным рыбацким делом. Приладив на носу очки, он сосредоточенно выдирал золотистый корд из обрезка приводного ремня — замышлял перемет. И все сокрушался: нет у него подходящих крючков.
Я порылся в своих припасах, отобрал самых лихих, гнутых из вороненой двухмиллиметровой проволоки, которые когда-то приобрел просто так, для экзотики, и высыпал их в Акимычеву фуражку. Тот взял один непослушными, задубелыми пальцами повертел перед очками и насмешливо посмотрел на меня, сощурив один глаз:
– А я думал и вправду крюк. Придется в кузне заказывать. А эти убери со смеху.
Не знаю, заловил ли Акимыч хозяина Липиной ямы, потому что потом по разным причинам образовался у меня перерыв, не стал я ездить в те места. Лишь спустя несколько лет довелось, наконец, проведать старые свои сижи [Сижа – определенное, специально подготовленное место для рыбалки].
Поехал и не узнал реки.
Русло сузилось, затравенело, чистые пески на излучинах затянуло дурнишником и жестким белокопытником, объявилось много незнакомых мелей и кос. Не стало приглубых тягунов-быстрин, где прежде на вечерней зорьке буравили речную гладь литые, забронзовелые язи. Бывало, готовишь снасть для проводки, а пальцы никак не могут попасть лесой в колечко – такой охватывает азартный озноб при виде крутых, беззвучно расходящихся кругов… Ныне все это язевое приволье ощетинилось кугой и пиками стрелолиста, а всюду, где пока свободно от трав, прет черная донная тина, раздобревшая от избытка удобрений, сносимых дождями с полей.
«Ну уж, – думаю, – с Липиной ямой ничего не случилось. Что может статься с такой пучиной!» Подхожу и не верю глазам: там, где когда-то страшно крутило и водоворотило, горбом выпер грязный серый меляк, похожий на большую околевшую рыбину, и на том меляке – старый гусак. Стоял он этак небрежно, на одной лапе, охорашиваясь, клювом изгоняя блох из-под оттопыренного крыла. И невдомек глупому, что еще недавно под ним было шесть-семь метров черной кипучей глубины, которую он же сам, возглавляя выводок, боязливо оплывал сторонкой.
Глядя на зарастающую реку, едва сочившуюся присмиревшей водицей, Акимыч горестно отмахнулся:
– И даже удочек не разматывай! Не трави душу. Не стало делов, Иваныч, не стало!
Вскоре не стало на Сейме и самого Акимыча, избыл его старый речной перевоз…
На берегу, в тростниковом шалаше, мне не раз доводилось коротать летние ночи. Тогда же выяснилось, что мы с Акимычем, оказывается, воевали в одной и той же горбатовской третьей армии, участвовали в «Багратионе», вместе ликвидировали Бобруйский, а затем и Минский котлы, брали одни и те же белорусские и польские города. И даже выбыли из войны в одном и том же месяце.
Правда, госпиталя нам выпали разные: я попал в Серпухов, а он – в Углич.
Ранило Акимыча бескровно, но тяжело: дальнобойным фугасом завалило в окопе и контузило так, что и теперь, спустя десятилетия, разволновавшись, он внезапно утрачивал дар речи, язык его будто намертво заклинивало, и Акимыч, побледнев, умолкал, мучительно, вытаращенно глядя на собеседника и беспомощно вытянув губы трубочкой. Так длилось несколько минут, после чего он глубоко, шумно вздыхал, поднимая при этом острые, худые плечи, и холодный пот осыпал его измученное немотой и окаменелостью лицо. «Уж не помер ли?» – нехорошо сжалось во мне, когда я набрёл на обгорелые останки Акимычева шалаша.
Ан – нет! Прошлой осенью иду по селу, мимо новенькой белокирпичной школы, так ладно занявшей зеленый взгорок над Сеймом, гляжу. а навстречу – Акимыч! Торопко гукает кирзачами, картузик, телогреечка внапашку, на плече – лопата.
– Здорово, друг сердечный! – раскинул я руки, преграждая ему путь.
Акимыч, бледный, с мучительно одеревеневшими губами, казалось, не признал меня вовсе. Видно, его что-то вывело из себя и, как всегда в таких случаях, намертво заклинило.
– Ты куда пропал-то?! Не видно на реке. Акимыч вытянул губы трубочкой, силясь что-то сказать.
– Гляжу, шалаш твой сожгли.
Вместо ответа он повертел указательным пальцем у виска, мол, на это большого ума не надо.
— Так ты где сейчас, не пойму?
Все еще не приходя в себя, Акимыч кивнул головой в сторону школы.
– Ясно теперь. Сторожишь, садовничаешь. А с лопатой куда?
– А-а? – вырвалось у него, и он досадливо сунул плечом, порываясь идти.
Мы пошли мимо школьной ограды по дороге, обсаженной старыми ивами, уже охваченными осенней позолотой. В природе было еще солнечно, тепло и даже празднично, как иногда бывает в начале погожего октября, когда доцветают последние звездочки цикория и еще шарят по запоздалым шапкам татарника черно-бархатные шмели. А воздух уже остер и крепок и дали ясны и открыты до беспредельности.
Прямо от школьной ограды, вернее, от проходящей мимо нее дороги, начиналась речная луговина, еще по-летнему зеленая, с белыми вкраплениями тысячелистника, гусиных перьев и каких-то луговых грибов. И только вблизи придорожных ив луг был усыпан палым листом, узким и длинным, похожим на нашу сеймскую рыбку-верховку. А из-за ограды тянуло влажной перекопанной землей и хмельной яблочной прелью. Где-то там, за молодыми яблонями, должно быть, на спортивной площадке, раздавались хлесткие шлепки по волейбольному мячу, иногда сопровождаемые всплесками торжествующих, одобрительных ребячьих вскриков, и эти молодые голоса под безоблачным сельским полднем тоже создавали ощущение праздничности и радости бытия.
Все это время Акимыч шел впереди меня молча и споро, лишь когда минули угол ограды, он остановился и сдавленно обронил:
В грязном придорожном кювете [Кювет – канава для стока воды, идущая вдоль дороги] валялась кукла. Она лежала навзничь, раскинув руки и ноги. Большая и все еще миловидная лицом, с легкой, едва обозначенной улыбкой на припухлых по-детски губах. Но светлые шелковистые волосы на голове были местами обожжены, глаза выдавлены, а на месте носа зияла дыра, прожженная, должно быть, сигаретой. Кто-то сорвал с нее платье, а голубенькие трусики сдернул до самых башмаков, и то место, которое прежде закрывалось ими, тоже было истыкано сигаретой.
– Кто ж их знает… – не сразу ответил Акимыч, все еще сокрушенно глядя на куклу, над которой кто-то так цинично и жестоко глумился. [Глумиться – злобно и оскорбительно издеваться] – Нынче трудно на кого думать. Многие притерпелись к худу и не видят, как сами худое творят. А от них дети того набираются. С куклой это не первый случай. Езжу я и в район, и в область и вижу: то тут, то там – под забором ли, в мусорной куче – выброшенные куклы валяются. Которые целиком прямо, в платье, с бантом в волосах, а бывает, – без головы или: без обеих ног… Так мне нехорошо видеть это! Аж сердце комом: сожмется… Может, со мной с войны такое. На всю жизнь; нагляделся я человечины… Вроде и понимаешь: кукла. Да, ведь облик-то человеческий. Иную так сделают, что и от живого дитя не отличишь. И плачет по-людски. И когда это подобие валяется растерзанное у дороги – не могу видеть. Колотит меня всего. А люди идут мимо – каждый по своим делам, – и ничего… Проходят парочки, за руки держатся, про любовь говорят, о детках мечтают. Везут малышей в колясках – бровью не поведут. Детишки бегают – привыкают к такому святотатству [Святотатство – поругание, оскорбление чего-либо святого]. Вот и тут: сколько мимо прошло учеников! Утром – в школу, вечером – из школы. А главное – учителя: они ведь тоже мимо проходят. Вот чего не понимаю. Как же так?! Чему же ты научишь, какой красоте, какому добру, если ты слеп, душа твоя глуха!… Эх!…
Акимыч вдруг побледнел, лицо напряглось той страшной его окаменелостью, а губы сами собой вытянулись трубочкой, будто в них застряло и застыло что-то невысказанное.
Я уже знал, что Акимыча опять «заклинило» и заговорит он теперь нескоро.
Он сутуло, согбенно перешагнул кювет и там, на пустыре, за поворотом школьной ограды, возле большого лопуха с листьями, похожими на слоновые уши, принялся копать яму, предварительно наметив лопатой ее продолговатые контуры. Ростом кукла была не более метра, но Акимыч рыл старательно и глубоко, как настоящую могилку, зарывшись по самый пояс. Обровняв стенку, он все так же молча и отрешенно сходил к стожку на выгоне [Выгон – место, где пасётся скот; пастбище], принес охапку сена и выстлал им днище ямы. Потом поправил на кукле трусишки, сложил ее руки вдоль туловища и так опустил в сырую глубину ямы. Сверху прикрыл ее остатками сена и лишь после этого снова взялся за лопату.
И вдруг он шумно вздохнул, будто вынырнул из какой-то глубины, и проговорил с болью:
Рассказы известного советского прозаика о жизни ребят современной деревни.
Где просыпается солнце? (Рассказы) читать онлайн бесплатно
ГДЕ ПРОСЫПАЕТСЯ СОЛНЦЕ?
Рисунки Л. Кузнецова
Если бы меня спросили, что я ценю больше всего в наших мальчишках и девчонках, я бы назвал в первую очередь любознательность. Не просто любопытство, каковое присуще всякой сороке, а именно любознательность, иными словами — любовь к познанию. Качество это свойственно только человеку, и оттого, насколько рано оно привито, во многом будет зависеть весь дальнейший образ жизни этого человека, круг его интересов, дела и поведение. Любознательность заставляет биться мысль, а мысль порождает чувство, чувство же в свою очередь окрашивает наши поступки.
Так вот я — за любознательность! А значит — за богатство человеческой души и добрые поступки.
Но как ещё в школьные годы научиться видеть и слышать мир, развивать в себе бережное чувство прекрасного? Обязательно ли для этого совершать, к примеру, дальние путешествия? Нет, не обязательно. Сначала, ребята, следует научиться смотреть вокруг себя, выработать умение видеть в малом, повседневном большое, необыкновенное. Без этого никакие, даже самые экзотические путешествия не принесут вам полной и глубокой радости познания, а будет лишь утолено простое бесплодное сорочье любопытство. Какое-нибудь неприметное озерцо тут же, за городом, полно жизни, но какова эта жизнь — для большинства горожан такая же загадка, как тайна планеты Марс. Вот они, дальние неведомые страны, — вокруг тебя! Поля, луга, рощицы, овражки… Вооружайся терпением, вниманием к родной природе и выходи читать увлекательную книгу её жизни.
А пока буду рад и признателен, если вы, ребята, прочтёте эту маленькую книжку. Она — о любознательности, об увиденном вокруг нас.
ГДЕ ПРОСЫПАЕТСЯ СОЛНЦЕ?
Тяжело махая крыльями, летели гуси.
Санька сидел на перевёрнутой лодке и, запрокинув голову, тянулся глазами к этим большим усталым птицам. А они то резко темнели, когда пролетали под влажно-белым весенним облаком, то вдруг сами ослепительно белели чистым, обдутым ветрами пером, когда окунались в солнечные лучи, в голубое бездонное разводье между облаками. И сыпались на землю их сдержанные, озабоченные вскрики.
Гуси всегда летели в одну сторону: из-за домов, наискосок через реку и поле, к далёкому лесу.
Санька глядел вслед птицам долго и завистливо, как гусёнок с перешибленным крылом. Издали вся стая походила на обрывок чёрной нитки, которая, плавно изгибаясь над зубчатой стеной леса, то провисала качелями, то вытягивалась в ровную линию.
— Уже, поди, и до дяди Сергея долетели, — прикидывал он.
Дядя Сергей поселился у них среди зимы. Однажды, возвращаясь из школы, Санька увидел под окнами своего дома нечто совершенно непонятное: не самолёт, не автомобиль. Диковинная машина была вся запорошена снегом: и овальные окна, и ребристые бока, и огромная фара на кончике длинного, как у моторной лодки, носа. Стена дома была густо залеплена снегом, будто по улице только что прошлась вьюга. Позади кузова невиданной машины Санька разглядел красную лопасть пропеллера.
— Ух ты! — прищёлкнул языком Санька и побежал через сугроб домой.
Во дворе Санька увидел незнакомого человека в сером свитере, в рыжей лохматой шапке и таких же рыжих меховых сапогах. Лицо его густо обросло щетиной. Человек колол дрова.
В горнице за столом сидел ещё один приезжий, Степан Петрович. Смешно надув щёки и глядя в маленькое зеркальце, он бритвой соскабливал с лица густую мыльную пену.
Все это неожиданное нашествие наполнило их пустой, гулкий дом ощущением праздника. Саньку совершенно покорили и чудо-машина под окном, и загадочные вещи, сваленные в сенях, и эти бородатые, ни на кого не похожие люди, и даже швырчащая колбаса на сковородке.
Улучив момент, Санька дёрнул мать за рукав:
— У нас будут жить? — переспросил Санька.
— Говорят, поживут до лета.
— Мам, и машина будет у нас?
— Не знаю, Санюшка. Садись поешь.
После обеда Санька побежал на улицу к машине. Там уже толпились ребятишки. Протирали рукавичками окна, почтительно притрагивались к алой лопасти пропеллера, пролезали под днищем.
— А ну, не трогать руками! — налетел Санька.
Ребятишки послушно отступили. Ничего не поделаешь: машина стояла перед Санькиным домом. Приходится подчиняться.
— У нас теперь квартиранты на постое, — сказал Санька. — А это их машина.
Ребятишки с завистью глядели на Саньку.
Вечером дядя Сергей и Степан Петрович расстелили на столе большую карту, всю исчерченную кривыми, причудливыми линиями, и стали вымерять что-то блестящим циркулем и помечать цветными карандашами. Санька с любопытством следил за их непонятным занятием.
— А ну-ка, Санька! — сказал дядя Сергей. — Покажи-ка нам на карте свою реку.
Санька забрался на стол, растерянно оглядел пёстрый лист. Никакой реки он не увидел и смущённо сказал.
— Её снегом замело. Зимой всегда заметает.
Дядя Сергей и Степан Петрович расхохотались.
Работали они допоздна. А на рассвете Санька проснулся от рёва мотора. Яркий свет полоснул по окнам, и на миг стали видны до последней прожилки морозные веточки на стёклах. Мотор завыл, в окна швырнуло снегом, и вскоре был слышен лишь отдалённый рокот, который постепенно совсем истаял.
Утром Санька выбежал на улицу и внимательно оглядел снег. Он отыскал три широкие лыжни. Они вели прямо к реке. С обрыва было видно, как лыжни сбежали по крутому спуску на реку, пересекли её поперёк, выбрались на тот берег и ровными голубыми линиями умчались по чистому снегу к далёкому лесу. «Вот бы прокатиться!» — думал Санька, щурясь от солнечной белизны и силясь проследить как можно дальше стремительный росчерк лыжни.
Так они уезжали каждое утро и возвращались, когда становилось совсем темно. Санька ещё издали замечал в поле рыскающий луч света, который отбрасывала фара, и, радостный, бежал домой:
Они снимали в передней пахнущие морозным ветром шубы и шапки, и Санька поливал им на руки из кувшина. Потом дядя Сергей шёл раздувать самовар, который он чудно называл ихтиозавром. После ужина дядя Сергей и Степан Петрович садились за карты и чертежи.
Дядя Сергей был большой выдумщик и всегда что-нибудь привозил из лесу. Как-то раз он выгрузил из аэросаней разлапый сосновый корень, весь вечер опиливал и строгал корягу, и получилась голова оленя с красивыми рогами. Когда же дядя Сергей уезжал надолго, Санька скучал и льнул к матери, и та укачивала его на коленях, закрыв тёплой вязаной шалью. В такие дни в доме было тихо и пусто. Спать ложились рано.
В последний раз дядя Сергей уехал перед самой весной. Санька ожидал его каждый день. Он бегал к обрыву и глядел за речку. Но поле было пустынно и белело, как чистый лист бумаги, — без единого пятнышка, без чёрточки. Свежая пороша замела все следы.
Когда же с пригорков хлынули ручьи и река вздулась и подняла лёд, Санька понял, что дядя Сергей больше не приведет. По реке мчались льдины с оборванными строчками лисьих следов и кусками санной дороги. Льдины тупо, упрямо бодали пустые стволы старых ракит, и те содрогались до самой макушки. А вверху, тяжело махая крыльями, летели гуси. Они летели туда, где просыпалось солнце.
Санька никогда не бывал по ту сторону соснового бора. Он только знал, что каждое утро из-за леса поднималось солнце, оно было большое и красное, и Санька думал, что оно спросонья такое.
«Вот если бы пройти весь лес, — размышлял он, стоя на крутояре, — тихонечко подкрасться и спрятаться за кусты, то можно подсмотреть, как просыпается солнце. Дядя Сергей, поди, уж видел много раз».